— Картину повесь вот сюда, Сидор! — сказала Александра Карповна, показывая на ковер над диваном.
— Вещь портить, — проворчал Сидор, косясь на Степана. — Може, лучше сюды? — Он ткнул молотком на пустую стенку возле дверей.
— Как ты мне надоел. Делай, что говорю! Пойдемте, — сказала она Степану.
Они вышли в сад, уже потемневший, по-ночному таинственный под ясным и как бы остекленевшим небом, и в тишине слышно было, как в доме застучали молотком.
Александра Карповна молча шла по дорожке. Степан тоже молчал, не зная, что говорить и хочет ли она, чтобы он говорил.
Может быть, ему лучше уйти? И Александра Карповна, словно угадав это его намеренье, сказала:
— Побудьте со мной, не уходите. Расскажите о себе. Кто вы? Откуда? Силыч мне говорил, что вы очень интересно рассказываете.
— Я видел у вас икону — «Параскева Пятница»... Это я ее писал...
— Да, вот как?! Солодову она очень нравится...
— Я помню, это было лет пять назад. Был иконописец Колонин, я у него работал...
— Меня тогда тут не было, — грустно сказала она. — Я здесь недавно, года два.
Они сели в беседке. Александра Карповна закутала в платок плечи.
— А раньше... раньше я работала в цирке. Знаете, что такое цирк? Бывали? Нет? Ну, не велика потеря, еще побываете. Так вот, в цирке, наездницей — але, гоп! На лошадях ездила!.. — Она тихо, грустно рассмеялась. — Вы удивлены?
— Нет, — сказал Степан. — В жизни всякое может быть.
— Теперь я иногда раскаиваюсь, что ушла из цирка, но, право, надоела эта цыганская бродячая жизнь, страх за завтрашний день, захотелось покоя, тишины, своего дома... Теперь вот все это есть — и дом, и тишина, да что из того? — скучно, одиноко, интересных товарищей нет... А эти спектакли — так, забава от безделья, никто ничего серьезно не знает и знать не желает. Пушкин или Золотушкин — это все одинаково, был бы только повод посуетиться, посудачить, побыть на виду. Кто поумней, тот ленив и способен только зубоскалить, как Силыч, а кто глуп, тот тщеславен и суетлив, как наш Александр Петрович. Катя Серебрякова, подруга моя, обидчива как ребенок. Что делать? И никто ничего не читает, ничем не интересуется, кроме сплетен. Вот я иногда и смущаю алатырцев — катаюсь на лошади — але, гоп... Но все это скучно, как старые платья... Впрочем, я все о себе да о себе, вам, должно быть, неинтересно. Расскажите, чем вы занимаетесь?
— Ничем особенным, — сказал Степан. — Вот пишу декорации для вашего спектакля...
— Знаете, я давно мечтаю научиться рисовать. Скажите, это трудно?
Степан пожал плечами. Он никогда над этим не думал.
— Я завидую вам, — сказала Александра Карповна. — Всего, что вы можете добиться в жизни, вы добьетесь своим трудом, своим талантом, а это такое счастье!.. Только не разменяйте его на мелочи, не обольщайтесь случайными утехами. Да, поверьте мне! Я много повидала в жизни артистов и художников самого разного пошиба, и при всем внешнем блеске и уродстве их жизни в основном это люди жалкие, ничтожные, презираемые своими же товарищами, они покорно мирятся с унижениями, потому что за душой у них пусто, они не знают жизни, не умеют трудиться, а целыми сворами окружают одного по-настоящему талантливого артиста, питаются объедками с его стола, копируют его жесты, подхватывают слова, мысли. Но разве они счастливы?..
А Степану вдруг опять вспомнился Колонин, с какой лихорадочной яростью однажды говорил он о красоте, как он уничтожал то, чему отдал свою жизнь... Степан уже забыл его слова, но что-то подспудно похожее говорила теперь и Александра Карповна, точно заботливо остерегала его от того, что ему, Степану, не грозило. У него была какая-то странная уверенность, что и предупреждение Колонина и вот теперь — Александры Карповны уже напрасные, словно он пережил и слепую веру в красоту, и утехи артистической жизни, давно-давно прожитой им самим...
До юбилейных дней оставалось уже две недели, когда Александр Петрович зачастил к Степану, торопя его с окончанием декораций. Он вытаскивал из сарая листы, смотрел, терзал Степана вопросами — а это что? а это куда? — и приходилось бросать работу и объяснять ему, что все это составится в общую и единую картину, что так близко, вплотную, картину не смотрят, что зрители не заметят стыков. Он не верил.
Уже решено было, что первым пойдет спектакль «Русалка» и декорации можно ставить. Пришли два плотника, стаскали листы в клуб, на сцену, и Степан с уверенностью, точно всю жизнь только этим и занимался, распоряжался сборкой. Работали днем, до репетиции, и когда артисты собирались, подолгу рассматривали декорации, и чувствовалось, что вид старой мельницы, ночной воды с лунным блеском волнует их и подчиняет слова, которые они говорили, уже не путаясь, не сбиваясь. Репетиции пошли спокойней, сосредоточенней, и когда Екатерина Николаевна, игравшая Русалку, высоким трагическим голосом, с подвывом, начинала:
Веселою толпою
С глубокого дна
Мы ночью всплываем,
Нас греет луна... —
то было уже не смешно, а страшно. А потом появлялся князь — Силыч, говоря с распевом:
Знакомые, печальные места!
Я узнаю окрестные предметы —
Вот мельница! Она уж развалилась... —
то никто не узнавал в нем алатырского телеграфиста.
Особенно хорошо декорации смотрелись из зала, и Александр Петрович, когда уже был собран весь задник, жал руку Степану и говорил:
— Вы, Нефедов, настоящий художник. Не ожидал, признаться, не ожидал. Вам надо учиться, молодой человек, и торопитесь! Учиться хорошо в молодые годы. Вам, наверное, уже перевалило за двадцать? Учиться, батенька, учиться! Невежество, безграмотность губит любой талант!.. — Он говорил с пафосом, как на уроке, и Степан чувствовал себя неловко, точно провинившийся школьник.
Теперь после каждой репетиции Степан провожал до дому Александру Карповну. Иногда они проходили мимо ее дома и шли в Конторский сад, находили скамеечку подальше от людных аллей, сидели, и Александра Карповна говорила о том, как ей не хочется идти домой, где распоряжается страшный Сидор, как туп, вульгарен и груб ее муж Солодов, который теперь, слава богу, где-то на сплаве леса, который у него по всей Суре. Уже щелкали по ночам соловьи, хорошо, терпко пахла молодая листва, и когда Александра Карповна говорила о своей жизни, Степану делалось ее жалко, она казалась ему несчастной и беззащитной. Однажды, когда они так сидели, пошел дождь, теплый и крупный, а соловьи заливались еще пуще, и Александра Карповна, спасаясь от дождя, прижалась к Степану. Он обнял ее и поцеловал. Она засмеялась.
— О, я слышу речь не мальчика, но мужа!.. — И еще теснее прижалась к его плечу.
Домой Степан вернулся далеко за полночь, когда на их улице уже вовсю перекликались петухи. Но если и раньше поздние возвращения домой вызывали подозрительные и пристальные взгляды Марьи, то нынче разразилась настоящая буря, потому что Вера, копаясь на вешалке, вдруг учуяла, что мокрый Степанов пиджак пахнет духами.
— Вай, мама! — крикнула она так, будто ее ужалила оса. — Ты только понюхай. От Степкиного пиджака прямо разит духами. Не иначе, обнимал какую-то барыню.
— Что ты мелешь, — строго отвечала Марья, возясь у печки. — Какая барыня позволит Степану обнимать себя. Барынь обнимают господа, а не бедные эрзянские парни.
— Да ты нюхни! — настаивала Вера.
Степан, спавший за тонкой заборкой в передней избе, уже проснулся и все это слышал. Сначала, когда вскрикнула Вера, пораженная своим открытием, он испугался, сам не зная чего, но теперь, когда там затихло (должно быть, Марья нюхала пиджак), он улыбнулся, словно Вера и мать были неразумные, бедные дети. Он ждал, что будет дальше.
— Правда, — сказала растерянно Марья, — пахнет барыней. Господи!..
— Ну, чего я говорила! — торжествовала Вера.— И третьего дня его я видела с этой Солодовой, которая на лошадях, как мужик, ездит, а ты мне не верила. Как же не он, он и был!