– Зарежешь…
– Тогда я тебе пока бритву наточу?
– Порежешься. – И бормочет, удаляясь снова куда-то далеко-далеко: – Вот прогоним фрицев, тогда и будем бриться… Охота сон досмотреть – а, сынок? До победного конца.
Александр умолкает. Александр влезает на стул с ногами и, подперевшись, внимательно смотрит на суровое лицо усатого мужчины, по смене выражений пытаясь угадать, как разворачиваются события на фронте утреннего сновидения. Гусаров стискивает зубы и гоняет по щеке желвак, но Александр знает: как бы ни было трудно, победа останется за нами.
Красная Армия всех сильней.
РЫСЬ
В мае мы все, кроме Гусарова, который сдавал экзамены в Бронетанковой Академии, переехали на дачу, и жизнь началась там совсем другая – голубая и зеленая. И сытная: потому что мама сняла дачу с козой.
Гусаров устроил нас, и мы пошли его провожать на станцию. За околицей дорога пошла мимо луга. Кочек на нем было!… Они пучились ровными рядами, как нарочно посаженные.
– Да, – сказал Гусаров, – под Гатчиной мы им крепко врезали…
– Кому? – спросил я.
– Немцам. Тут же кладбище их было.
– Фрицевское?!
Охваченный внезапной ненавистью к лугу, я сбежал с дороги и принялся пинать кочку. Я пинал ее, мягкую, изо всех сил, а потом, оглядываясь на Гусарова, стал и плевать на нее. Но Гусаров неожиданно нахмурился. Сбежал ко мне, оторвал от кочки, усадил себе на плечи, вынес с луга и поставил на дорогу.
– Солдатом быть хочешь?
– Хочу.
– Так вот, заруби себе на этом вот носу: осквернением могил солдат не занимается. Солдат, он уважает Смерть.
– Что ли, и фрицевскую? – возмутился я.
– Она для всех едина, – сказал Гусаров. – Смерть – это, брат… Ладно! Вырастешь – поймешь.
Он уехал в Ленинград, а мы пошли обратно еловым лесом.
– Где ты там плетешься? – оглянулась мама.
Она схватила меня за руку и потащила так, что я прикусил губу, ударившись пальцем ноги о проросший землю корень. С одной стороны мама тащила меня, а с другой Августу – за локоть. И при этом оглядывалась назад, где не было ни души.
– Тебе не кажется, – сказала мама, – что за нами кто-то следит?
– Кто? – спросила Августа.
– Не ори, дура! – Мама говорила задыхающимся шепотом. – Ну-ка, оглянись… Ну?
– Никого там нет.
Но мама потащила нас еще быстрей.
– Не знаю почему, – прошептала она, – но у меня такое впечатление, что нас с вами, дети мои, сейчас начнут убивать…
– За что? – удивилась Августа.
– Тихо ты! Смотри!… – Мама засучила рукав и показала нам руку, которая до локтя была покрыта «гусиной кожей», так, что все волоски стояли дыбом. – За нами идут по пятам, я их чувствую… Бежим!
Но в темном тоннеле за нами никого, и от этого нас всех, и даже Августу, охватывает паника, и мы бежим. Тропинкой. А вровень с нами – но верхом, над головой – бежит-струится кошка. Огромная и рыжая, и с кисточками на ушах.
Таких я еще не видел.
Когда мы с ней встретились глазами, она мне повелела: Молчи! Она не хотела, чтобы мама с Августой ее увидели. Мне она доверилась, и, оглядываясь на бегу, я ей отвечаю: Видишь? Молчу… За это желтые глаза взирают с пристальной любовью. И напоследок, перед тем как мы выбегаем из ельника, говорят: Приходи, поиграем еще… Приду! – огладываюсь я в последний раз.
Над нами чистое закатное небо, и мама:
– Ф-фу! – выдыхает. – От души отлегло…
– Тебе просто померещилось, – говорит Августа. – Никого там не было.
– Может, и померещилось, – соглашается мама. – А может быть, и нет. Кто знает?
Муж хозяйки пропал на войне без вести. Вдвоем с сыном Вовкой – ржавой зубастой пилой – они пилят во дворе березовый крест.
– Аккуратисты, – говорит хозяйка, утирая пот. – Каждого, гляди, поврозь закапывали. Не как у нас – в одну яму всех, а потом звезду воткнули: братская могила! А какие ж там братья? Все ведь вперемешку, не разбери-поймешь… Эх, прости Господи!…
Потом Вовка раскалывает напиленные чурки на полешки, которыми они топят русскую печь, чтобы варить картошку «в мундире» и спать на теплом.
Крестов в сарае еще на одну зиму хватит. Козу свою хозяйка тоже пасет на бывшем кладбище. Кочки там едят из-под земли врагов, коза обгладывает кочки… От одного запаха козьего молока подкатывает к горлу.
– Пей, – говорит мама, – оно полезное.
– Расти не будешь, – грозит она, – так и останешься…
– Ну, хоть глоточек, – умоляет. – За маму? Или ты свою маму не любишь?
Я – делать нечего – выпиваю…
– А теперь, – говорит мама, – за Сталина. Ты ведь не можешь не выпить за дедушку Сталина?
Не могу.
Потом еще – и за Ленина глоточек. Дедушку…
И за нашу Советскую Родину…
Нет! За Маркса-Энгельса я отказываюсь наотрез. Не буду, говорю я. Немцы они. Но они же хорошие! Все равно! – говорю я, чувствуя, что где-то прав: на этих немцах не очень-то и настаивают. Ладно, говорят. Не хочешь – как хочешь. Но ты посмотри, что на дне…
Я наклоняю стакан – на дне алеет «барбариска». Это Августа как-то подкинула ее незаметно.
– Смотри, растает…
За этот кисло-сладкий, алый вкус – чего не сделаешь! Я выдыхаю и – залпом!…
Но тут же все это из меня обратно – на стол! Фонтаном мутным! С «барбариской»…
Меня утирают, дают напиться из алюминиевого ковшика, из мятого, и утешают:
– Ничего! Завтра получится.
– А если не получится?
– Получится послезавтра. Это в тебе, – говорит мама, – организм сопротивляется.
– Кто?
– Организм. Он же не знает, что козье молоко полезно. Его нужно убедить, заставить. Я тебе помогу, но сломить свой организм, – говорит мама, – ты, Саша, должен сам… Если хочешь вырасти настоящим мужчиной.
У меня начались рвоты. Молоко временно отставили, но теперь меня тошнило и от ключевой воды. Мама повезла меня в Гатчину. Там ей посоветовали везти меня в Ленинград на анализы и рентген. Мы поехали. В детской поликлинике у Кузнечного рынка я живо отреагировал на фотостенд наглядной агитации за гигиену: упал в обморок. И было от чего: на одной из картин клубок червей буквально съедал изнутри невинного ребенка… Сильный пропагандистский образ.
Проанализировав то, что мы принесли в баночке из-под горчицы, и то, что мама запечатала в спичечный коробок, а также кровь, натянутую губами медсестры в стеклянную трубочку, а потом, под рентгеном, всего меня в целом (выпившего перед тем стакан творожно-белой бариевой каши), в поликлинике сказали, что патологических отклонений нет и мальчика можно считать практически здоровым, только…
– Что? – перепугалась мама.
– Оберегайте его от чрезмерной психической нагрузки. Рвоты у него, вероятно, на почве нервных спазм. Ребенок повышенно впечатлителен.
– Доктор, я хотела спросить еще… Молоко ему можно?
– То есть?
– Козье, – уточнила мама.
– Любое! – ответили ей. – Не только можно, но даже очень нужно!
– Слышал? – спросила мама.
Я промолчал.
Мы с Августой пришли на бывшее кладбище, где Вовка пас козу. То есть: лежал на ватнике и курил папиросу «Герцеговина Флор», по его просьбе украденную мной из портсигара Гусарова, который приехал вчера, чтобы попрощаться с нами перед отъездом на летние маневры.
Вовка курил и приглядывал, чтобы коза не вырвала колышек, к которому она была привязана за веревку. Августа присела на соседнюю кочку и принялась плести венок из одуванчиков. Вовка вынул колышек от козы из своей кочки и воткнул в кочку Августы.
– Другого места не нашел? – не поднимая головы, спросила Августа.
Вовка кинул ватник ей под ноги и улегся.
– Не нашел, – ответил он. – Эй, малый!
– Что?
– Не свистнешь еще папироску? Будь другом.
– Свистну, – пообещал я. – После обеда. Нам до обеда нельзя возвращаться.