Мама тащит меня за товарищем капитаном, которому тетя в кителе на ходу объясняет, что обычно подобные припадки с повышенно возбудимыми посетительницами случаются в античных залах – перед мужскими статуями. Но чтобы в Малахитовом? Нет. Это в ее практике первый раз. Совсем озверело бабье. Она вздыхает:
– Война!…
Офицер с пониманием кивает.
Залы мелькают в обратном порядке. Вот снова Малый тронный. Я огладываюсь.
– Стой!
Но, вырвав руку, я уже бегу. Еще мгновение – и врежусь в бронзовый стояк, сквозь головку которого пропущен заградительный канат. Оскальзываясь, я беру правее и спасаюсь. Канат взлохмачивает мне макушку, и за спиной все, кроме мамы, разом стихают.
– Сынуленька, вернись!
Но я уже под куполом. На табуретку, а потом, за лапу трона ухватясь, коленом – на сиденье! Под мамино «ах»! – там, где-то за спиной, – усаживаюсь вольно, раскинув руки, под сине-золотыми звездами. На мне одни носки. Валенки с галошами по пути я потерял, и пусть. Кружится голова, плывет, сплывается там, за канатами, пятно: народ. И он – безмолвствует.
И только тетя в кителе:
– Неслыханно! – кричит. – Нет оправданья хулиганству! Милицию сюда! Пусть мать ответит!…
– Сынок!…
Офицер с золотыми погонами решительно ныряет под канат. Сияющие сапоги его изуродованы тапками. Бесшумно он подходит к ступеням. Он усат. Поперек лба морщина.
– Не дури. Посидел, и будет. Ну?
Я забиваюсь в угол. Врешь, не возьмешь… Щекой – в шитье золотое, в нашитого на спинке трона орла двуглавого.
– Тебе, брат, баловство, а мать расплачивайся? – Утерев лоб, офицер начинает подниматься ко мне по бархатным ступеням. – Не дело, брат. Ты кем это себя вообразил?
Р-раз – и отрывает меня от трона.
– Пусти, дурак! – кричу я, биясь, как птица, под звездным куполом Империи, и все – орел, корона, купол – оплывает вдруг в слезах горячих. – Убили!
– Не убили, а низложили, – говорит офицер, пригибаясь, чтобы поднять мои валенки.
– Нет, убили, убили! Батюшку-царя! С наследником Алешей! Мальчика больного! У него кровь голубая, а вы?! – Я захлебываюсь гневными воплями. – А вы из маузера в упор! Звери вы! Пусти! Фашис…
Мне затыкают рот.
Все разбегаются перед офицером, уносящим меня из Зимнего дворца. Я рвусь назад, над погоном колючим, – залы убегают, один за другим. Взмахивая руками, как на льду, несется мама, а за ней уже отстала тетя в кителе. И еще выдвигаются залы, и вот она уже вдали, как в перевернутом бинокле.
Мои руки скользят по круглой стене Главной лестницы. Уносятся статуи галереи Растрелли, а потом меня утаскивают вниз, в подвалы мраморные раздевалок…
На морозе я прихожу в себя. Под сапогами несущего меня офицера визжит снег, и в свете удаляющегося дворца радужно сияют оледенелые деревья. Ухватываясь за прочно пришитый к плечу погон с четырьмя звездочками – не выпасть бы из рук, – я притираюсь щекой к шершавой шинельной груди.
Рядом с нами всхлипывает мама. То и дело ее рука с платочком выныривает из черной муфты.
– Вы нас куда сейчас, товарищ капитан? – с тревогой спрашивает мама.
– Куда прикажете, мадам?
– Тогда уж мадемуазель, – слышу я сырую улыбку. – Значит, арестовывать нас с ним не будете?
Капитан останавливается как вкопанный.
– Вы за кого меня принимаете? Я – армейский офицер!
Мы идем дальше, и он начинает смеяться.
– Вы о чем?
– Да так… Ребенок был резов, но мил – так, кажется, у Пушкина? Такое, кстати, я уже слыхивал. В сорок пятом, в Югославии. От эмигранта одного. Между прочим, князя. Но чтоб младенец формулировал, как недобитый монархист!…
Капитан хохочет.
– А все дедулины уроки! – Мама заглядывает мне в лицо, я притворяюсь спящим. – Больше ты у меня в Большую Комнату не пойдешь!… Дед у него.
– Ясно, – подбрасывает меня капитан.
Мы стоим у стен Адмиралтейства. Снег замел горки пушечных ядер, забил жерла мортир за чугунными цепями. Мама выстукивает каблучками меховых своих «румынок». Троллейбуса все нет. Тогда капитан вдруг закладывает два пальца в рот, отчаянно свистит, и вот уже к нам подъезжает роскошный черный «ЗИМ»-таксомотор.
– Вы что? – пугается мама. – Нет-нет. Мы на троллейбусе.
И она садится к нам в «ЗИМ».
– Куда? – Спрашивает шофер.
– Сейчас нам скажут, – говорит капитан.
Мама молчит, тогда говорю я:
– К Пяти Углам.
– Давай, друг!
И мы едем. Огибаем сквер Адмиралтейства и выезжаем на залитый огнями Невский.
– А знаете что? Давайте-ка распишемся.
Мама смеется.
– Как? Так вот сразу и?…
– Ну а чего? Ведь все же ясно.
– Кому? Я ведь о вас не знаю ничего.
– Чего там знать? Родился на берегах, но не Невы, а Енисея. Поехал в Москву на инженера учиться – мобилизовали со второго курса Бауманки. А там, значит, война. От Белокаменной дошел до Вены – ни царапинки. Нет, вру: таки ободрали мне шкуру, но так, пустяки. Хотел демобилизоваться – отказали. После войны изъездил пол-Европы. Потом направили к вам, в Северную Пальмиру. В Бронетанковую Академию. Кончу – опять куда-нибудь зарядят в диапазоне от Берлина до Пекина… Что еще? Ах да! Фамилия Гусаров. Звать Леонид, а лучше Леня. А вас?
– Любовь, – смутилась мама.
– Ну, все! – вскричал Гусаров. – Судьба!
– Но у меня ведь сын вот.
– Усыновляем!
– И дочь еще… От первого брака.
– Удочеряем!
– Но, товарищ капитан…
– Леня то есть.
– Да, Леня… Вы же обо мне ничего не знаете! У меня, быть может, прошлое?
– Оно у всех сейчас. Итак, Любаша?
– Нет-нет! Я все должна спокойно обдумать.
– Все! Умолкаю до Пяти Углов.
– По-гвардейски, товарищ капитан! – сказал шофер. – Случаем, под Сталинградом не были?
– Друг! – оборвал капитан. – Человек думает!… – И он добавил: – Был.
Мама начала думать мимо черно-белых коней на Аничковом мосту, но, когда «ЗИМ» затормозил у черного провала нашей подворотни, подняла голову и сказала, что не знает, что и сказать.
– Тогда я скажу, – решил капитан. – Свадьбу играем в «Англетере».
– В «Англетере»? Никогда!
– Это почему?
– Сергей Есенин там повесился. Поэт.
– Поэт? Ладно… Как насчет «Европейской»?
Он бросил шоферу сторублевку «без сдачи», распахнул дверцу, выпустил маму и вынес меня.
– Вас ждать, товарищ капитан? – перегнулся шофер.
– Сейчас нам скажут.
И мы с капитаном сверху поглядели на маму, которая засмеялась и махнула рукой:
– Езжайте уж!
И «ЗИМ» уехал. В метель. А капитан остался…
СВАДЬБА
Среди прочих предметов, оставшихся от «Прежнего Мира», как называла бабушка некое исчезнувшее, мифическое, но вместе с тем еще вполне конкретное прошлое, была у них с дедом в Большой Комнате пара стульев. С тисненой кожей на сиденьях, а на спинках с языкатыми чудищами – химерами. Это у них были самые красивые стулья, и бабушка поставила их во главу накрытого стола.
– Для молодоженов.
– А я где сяду?
Бабушка влезла на табуреточку, задула под Богом лиловую лампадку и двумя руками сняла с этажерки самшитового дерева стоящий на ней алюминиевый ящичек. Этот ящичек она отнесла в зеркальный шкаф. Вернулась, переставила на этажерке черные граненые вазы с бессмертниками и ответила жестко:
– Свадьба, Александр, не детский праздник.
Тогда я приволок из Маленькой Комнаты свой стул и раздвинул им «химерные»:
– Сяду с мамой.
– С твоей мамой сядет ее жених, – ответила бабушка и выставила мой стул вон.
А стулья с химерами заботливо сдвинула.
– Ах, ты так?! – вскричал я.
Тогда вслед за стулом она выставила и меня, чтобы ничто не нарушало праздничную гармонию в Большой Комнате, готовой к возвращению новобрачных из Отдела записей актов гражданского состояния Куйбышевского района города Ленинграда.