Кончил Никита, встал с лавки, а Устя не спросила, а радостно выкрикнула:
— Так он жив остался?..
— Наверно в порогах измололо, с Катунью шутки плохи… А ты чему радуешься? Попадешься такому дьяволу, живьем не уйдешь!..
Видела еще Устя, как пронесли из штаба учительницу.
Учительница цветов нарвала, с цветами к штабу. В то время пороли одного взятого в плен красноармейца, а она в ворота лезет. Увидел Кайгородов, как рявкнет на нее: «Вам чего надо?!» А она наверно с испугу: «Очень интересно…» — «Ах, интересно! Сейчас, попробуйте!..» — Пужнуть для острастки хотел, а та с испуга — хрясть и ручки в сторону. Потом водой отливали… Вот тебе «антиресно»!..
Парфен приехал к Кайгородову, когда тот со стариками гуторил. Крыты были столы браными скатертями, на столе пиво медовое.
— С добычей извернулся?
— Есть маленько, — отвечал Парфен. Кайгородов, вытирая намокшие медом усы:
— Чего ты придумал для алтаишки?
— Утро вечера мудренее, чего-нибудь умыслим!
Когда, пьяные, свалились с лавок, а Кайгородов спал, уткнувшись горбатым носом в ватрушку, Устя из-под лавки вытащила отца на двор. Он, мотая головой, кричал:
— У-у-ст-яя. Э-э-к-к… во-о-ды…
Устя побежала за водой. Возвращаясь, услыхала крики.
«С кем это отец дерется?» — на ходу подумала Устя.
На штабели горбылей, в рваных отрепьях, извиваясь, в синяках и кровоподтеках, визжал Итко. Устя поставила на чурбашку ковшик и плечом оттолкнула отца от горбылей. Итко перевернулся набок и выхаркнул сгусток крови: свежие желтые горбыли, пахнувшие смолью, быстро всосали алые пятна.
Отец оттолкнул ковшик ото рта:
— Отпусти Устька, я е-в-в-о!..
— Садись, садись, пей!..
Отец уселся на чурку и жадно стал глотать воду. Устя оглядывалась на стонущего Итко.
— У этого рубаха не канифасная… Мать, поди, тоже есть?..
Глаза Усти забегали по двору.
«Его за деревню поведут аль в Катунь?..»
Глаза наскочили на самодельную из ножа пику, оставленную у телеги. Отец жадно пил, запрокинув ковшик. Итко стонал. Стон резал Устю: она схватила пику и сунула острием к горбылям.
Устя не видела, как из-под заплывших синяков сверкнули сквозь слезы черные, узкой монгольской прорези, глаза.
Когда наступила темнота, Итко подполз к рогатине. Кони нерасседланные стояли у привязи. Итко перевернулся через тын, нащупал повод чубарой, с другой лошади перекинул сумы с припасами и оторвал от седла привязанное ружье.
За полем Березовки вьются в горы тропы, тропинки, приветливо шумит родная чернь. Каждому дереву радуется Итко. По ночам звенят копыта чубарой. Днями Итко забирается в густые заросли кустарников. Даже ночью объезжает деревни. По горно-лесным тропам едет на север, путь узнает по склонам: северные — голые, южные — сочные, в травах. Для чубарой везде сочные травы, а для Итко густое жирное кобылье молоко и рассыпчатые корни кандыка, саранки, кожунэ. Клочьями висит рубаха. Итко для защиты от царапающих ветвей завертывался, в свиток береста.
На десятый день спустился Итко с Кэчкильского перевала. Внизу зеленела знакомая долина; клокотали волны Чулышмана. Колотилось сердце у Итко раненым рябчиком, кололи глаза даль, выискивая аильный дымок. Внизу на спуске не выдержал Итко, свистнул, ударил чубарую. Подлетела кобыла к рыжим обгорелым лиственницам… С пожарища взлетела стайка птичек. Валялись обгорелые жерди, на пепле зеленели, общипанные ростки ячменя. Итко, привязав кобылицу, несколько раз в раздумьи обошел пепелище. Одиноко лежали оставленные жернова ручной мельницы; отвернул камень: извиваясь, потянулись в землю красные черви…
Итко, оглядываясь на высохшие коровьи шлепки и овечий черный горох, закричал по-звериному: эхо откликнулось в скалах Чулышмана, в нагорьях и покатилось по вершинкам леса.
Из долины в ущелья убегали в разные стороны верховые тропы. Итко поехал по тем, которые уходили в монгольские степи.
На одной тропе увидел Итко на деревьях зарубки: охотничьи знаки матери. Не давая передохнуть чубарой, поехал по зарубкам. Тропа двоилась, путалась в травах, терялась во мхах, въедалась в ущелья и ныряла в бушующие речки. Но Итко безошибочно отыскивал путь, проверяя по кострищам ночевки.