Рита минуту постояла у воды в нерешительности, потом, испуганно ахнув, бросилась в реку и тут же с криком выскочила на берег.
Река бежала с гор. Ее снеговая вода, напоенная солнечным светом, казалась неопытному глазу мягкой и теплой. Разгоряченного человека она могла убить своей внезапной ледяной стужей.
— Что с вами? Ушиблись?..
— Ушиблась! — Рита дрожала от холода и возмущения. — Это ты меня соблазнил нырнуть. Сказал бы хоть, что у вас за холодильник! Брр!.. Нет, купаться я пока не буду. Давай просто позагораем, а то мне все некогда было: сессия, потом практика… Пойдем вон туда. — Она махнула рукой вдоль реки.
Ермаков подхватил свою одежду и босоножки Риты — платье трогать не осмелился — и пошел вперед. Песок кончился сразу, дальше по всей пойме лежала синеватая галька с редкими полянками сухой, жесткой травы.
— Ой, ноги больно! — Рита остановилась. Ермаков шагнул к ней, протянул босоножки.
— Надень, — сказала она, слегка выставив вперед ногу.
Галька была острая и раскаленная, но Ермаков не заметил бы сейчас под собой и горящих углей. Маленькая белая ступня слегка покачивалась перед самым его лицом, и он торопливо и неловко насунул босоножку, кое-как застегнул ремешок.
— Мне туго, жмет, — сказала она, пошевелив пальцами. — Ослабь.
Поднялся он с заблудившимися глазами, и Рита отвернулась, пряча улыбку. Потом, когда снова сидели у воды, она вдруг спросила:
— Ты не сердишься, что я тебя вроде бы утащила? Ты не думаешь обо мне плохо?.. Вчера в машине, правда, наслушалась о тебе. А потом в кино к нам пристал этот… твой Игорь — он раньше был знаком с Топей — ну и назвал тебя. Только поэтому я и зашла сегодня — любопытно стало. Тимофей Ермаков, думала, этакий суровый богатырь казачина — я ведь будущий историк.
А ты… обыкновенный. Даже босоножки готов застегивать. Игорь, тот бы не стал.
— Игорь? Почему?
— Больно самонадеян… Бедная Тоня, она, кажется, влюблена в него по уши.
— Ты как будто век знаешь Линева, — хмуро обронил Ермаков.
— Таких и не надо — век. Я не школьница, Тимоша, мне на днях двадцать исполнится, пора своим опытом жить.
Что его задело больше — «Тимоша», произнесенное почти с тем же ласкающим небрежением, какое сквозило в голосе Линева, или Ритин намек на собственную многоопытность, — Ермаков не знал. Только почувствовал: в последние два с половиной часа делает что-то не то — и у себя в комнате, когда пришли девушки с Линевым, и позже, когда решил отправиться на свидание, и. наконец, когда бултыхнулся в ледяную воду. Но нельзя же подняться сейчас, вдруг, для того чтобы уйти…
— Надень платье, — сказал озабоченным голосом. — Здесь страшное солнце. И вообще, может, пойдем отсюда?
Она не услышала его вопроса, не шевельнулась, смотрела мимо него на одну из заснеженных вершин, испещренную тонкими синими гранями, почти прозрачную в расплавленном небе.
— Вы там были? — спросила словно издалека, снова переходя на «вы».
Он взял свою рубашку, прикрыл ею покрасневшие плечи Риты:
— Был однажды… Вообще-то я солдатом служил в горах. Тайгу больше люблю. Чтоб лес, река, озеро в лесу… Горы вызывают почтение, в них много величия, но мало души. Может, это мне кажется…
— Хм. — Она улыбнулась: — А Блок-то, выходит, не случайно на вашей полке.
Он поймал ее внимательный взгляд искоса и не отвел глаза.
— У нас ефрейтор Стрекалин здорово стихи пишет. Она расхохоталась:
— Боже, ефрейтор Стрекалин — и Блок! Но я не упрекаю: военное училище не филфак. Наши институтские историки и то вон недавно дискуссию устроили, кто талантливее из русских поэтов. Чудаки! — Минуту смотрела на сияющую вершину, похожую на странный цветок, живой в раскаленном небе, потом неожиданно и тихо прочла:
— Завтра я уезжаю, — ответил Ермаков хмуро.
— Надолго?
— На недельку, наверное.