Сегодня у Ермакова только взвод. Быть может, когда-то у него будет полк или даже дивизия. Но раньше у него будет рота. Не эта, так другая. А где, как не в роте, ощущаешь слитность с мощным строем солдат и машин, и силу этого строя, и послушность его. И нет разницы — шагают солдаты за тобой вот так, в прогулочной, парадного вида колонне, или катят в броне развернутой линией.
Когда Ермаков и Зарницын шли домой, прапорщик спросил:
— Так, значит, Стрекалина вы простили?
— Нет, не простил. В их деле с Петриченко пока не разбирался. С командиром посоветоваться надо, а у меня времени нет. Тут случай особенный, его по-особому и решать будем. Только, я думаю, после его увольнения в городской отпуск разбираться в этом деле нам станет куда легче.
Утром холодная трезвость еще сохранялась, и, чтобы не растерять ее, Ермаков решил, не дожидаясь вызова Ордынцева, уехать первым поездом. Знакомый офицер, бывший в тот день помощником дежурного по части, согласился подбросить на машине до вокзала.
Ермаков сидел в кузове, придерживая рукой фуражку, — уже весь там, в дороге, но, когда проезжали мимо дома, где жила Полина, забарабанил кулаком по кабине, не глядя на удивленного помощника дежурного, выпрыгнул из кузова…
Всего он ждал, только не этого, протяжного, как вздох: «Тима?»
— Тимушка! — повторила Полина изумленно. — Ты всегда как снег на голову. — Одетая в ситцевый халатик, с длинными распущенными волосами, она выглядела совсем иной. — Входи, раз уж пришел…
Он отрицательно покачал головой.
— Ты можешь меня проводить немного? Я подожду внизу.
В воскресное утро улицы были пустынны. Тимофей и Полина шли густой тополиной аллеей.
— Поля, я должен тебе сказать, — начал Ермаков, но она прервала его:
— Не надо, Тимушка, это должно было случиться… И я не виновата во вчерашнем, ты знаешь… Да… это неважно. Только выбирай себе друзей поосмотрительней… А она очень симпатичная и совсем еще молодая, эта твоя Рита.
— Поля, там ничего не было и, конечно, теперь уж не будет… Как солнечный удар, я где-то слышал про такое. Вернусь и сразу к тебе зайду. Обязательно выиграю, привезу тебе первый приз.
— Хорошо, Тима, я подожду. — Она как-то отстранение улыбнулась. — Но довольно об этом… Вот мы сколько уж раз встречались, а я ничегошеньки не знаю: кто же ты, Ермаков? Откуда взялся? Где тебя ждут? Расскажи.
Ермаков не знал — то ли голос Полины, то ли тополиный шелест пробудил в его памяти ропот волн у песчаной косы… Или воспоминаниями хотел оправдаться за вчерашнее? Рассказывал о детстве, о большом поселке над крутояром сибирской реки, который по утрам далеко будил тайгу гудками двух заводов… О том, как безнадежно и горько плакал мальчик Тима, когда уезжала соседская девочка — кажется, ее звали Маргариткой, — и мать потом долго в награду за послушание обещала свозить к Маргаритке в гости… И как плакал другой раз от испуга, когда сунул палец в рот принесенной отцом щуке, а та сжала челюсти. Больше он не плакал никогда, даже в день похорон отца, — видно, не понимал случившегося…
— Отчего он умер?
— От войны. Привез с фронта два ордена и еще осколок танковой брони в теле. Хирурги операцию не решались делать, но отец, говорят, настоял. Осколок сидел в шее, делал отца инвалидом… Стыдился он в тридцать лет получать пенсию. И машины любил…
Она сжала его руку. Ермаков взял ее ладонь и, забывшись, покачивал в своей.
— Почему ты военным стал?
— Понравилось, — усмехнулся Ермаков. — А если всерьез — после службы на границе решил. Насмотрелся и понял, что нам без хорошей армии дня прожить не дадут…
— А потом… после отца, как ты жил?
— Потом?.. Школа. Матери со мной трудно было. Она вышла за отца девчонкой и ничего не умела, кроме домашней работы. Переживала долго. Второй раз вышла замуж, когда я уже в седьмом учился… Не знаю, почему она его выбрала. Он был уже пожилой и краснорожий. Трезвым я видел его раза два — не больше. Заведовал какой-то базой, весь поселок называл его вором и пьяницей. Я, конечно, не судья матери, но и ненавидел же его!.. Бил он мать потихоньку от меня и соседей. Она молчала, но синяки не спрячешь… Один раз приходит, как всегда, налитый водкой, сует мне прямо в рот своей лапой горсть ворованных леденцов — честь оказывает. Я его по руке, он меня за волосы, трясет изо всей силы: «Брезгуешь, щенок, бьешь по руке, которая тебе кормит!» Швырнул в лицо конфеты, завалился в сапогах на койку. Я — в прихожую: там отцовское ружье висело и патронташ…