Поднимался степной суховей, тонко звенел лозиной антенны на командирском танке, тарахтел созревшим кустиком перекати-поля, тоскливо шуршал окостеневшими стеблями татарника и верблюжьей колючки. Тоскливый ветер среди сумерек и степной сухоты усиливал ощущение неуюта великой холмистой пустыни и собственной мелкоты в том великом движении людей и железа, которое здесь начиналось. А ведь как мог преобразиться для Ермакова этот суровый мир от трех слов в устах капитана Ордынцева!
— Технику проверьте как следует, — давал последние указания капитан. — Вопросы?.. Нет. По местам!
Когда командиры взводов уходили, Ордынцев снова окликнул их, ткнул рукой в небо, где медленно ворочался реактивный гул. — На учениях будут действовать главным образом самолеты двух типов. Вот эти — наши…
В лучах еще невидимого солнца на мгновение блеснули крохотные стальные иглы, летящие в сторону гор. Ермаков вдруг позавидовал летчикам: «Вот кто свободен в бою!» Подходя к танку, он услышал деловитое позвякивание инструментов и песню Стрекалина: «С улыбкой легко умереть, а все-таки лучше — со славой…» Тоже нашел время для песен!
— К машине! — сердито скомандовал лейтенант и, оглядев танкистов, построившихся у лобовой брони, спросил: — Где ваш противогаз. Петриченко? Где пуговица на вашем комбинезоне, Разинков?.. Пять минут сроку, и чтобы на взводном построении вы походили на солдат. А вам, Стрекалин, объявляю замечание за попустительство при исполнении обязанностей командира танка… — Ермаков говорил это, а сам уже понимал, что в такую минуту нельзя быть злым с людьми, и потому добавил мягче: — Запомните, в бой надо идти, как на парад, — в полном порядке и во всей красе…
Через полчаса снова начался марш, но это уже был марш в предвидении встречного боя.
7
Над пепельными холмами и долинами, над седыми распадками выкатывало сухое, пыльное солнце. Казалось, это солнце, едва возникнув над краем степи, всколыхнуло не остывший за ночь степной воздух — в каждой долине заходил свой ветерок; холмы вокруг, ночью выглядевшие высокими и крутыми, стали приземистей, словно их оплавлял нарастающий августовский зной.
Рота шла на юго-восток, вдоль сизой полосы далеких гор. Ветер, усиливаясь, завихрял пыль. Она часто накрывала машины, ослепляя водителей, демаскируя колонну, и Ордынцев приказал двигаться бездорожьем, по траве. Однако на бездорожье, среди одинаковых увалов, холмов и низких сопок, ориентироваться было трудно — скорость начала падать. Линев, видимо, боялся потерять маршрут: он то жался к наезженным полевым дорогам, то едва полз, раздумывая, в какую из ближних лощин повернуть, то совсем останавливался, и расстояние между головным дозором и главными силами роты недопустимо сокращалось. Ордынцев не утерпел и дважды отругал Линева по радио, вызвав сердитое замечание комбата.
Сейчас танки дозора снова маячили в полукилометре по курсу колонны. Линев вел их обочиной пыльной, размолотой гусеницами дороги. По обе стороны от дозора тянулись длинные пологие увалы. Они сходились впереди тупым клином, образуя маленькую седловину, и дозор сейчас явно не выполнял своей задачи: между этими увалами он был слепым, как и вся рота.
«Ну чего он ползет? — злился Ермаков. — Чего он ползет как черепаха! Сам же себе все и портит. Да проскочи ты на полном ходу эту лощину, стань в той седловинке за увалами, высунь голову, осматривайся, ориентируйся, пока рота тебя догоняет. И тебе хорошо, и нам спокойно. Лиха беда, если на полкилометра уйдешь с маршрута! Поправят. Степь-то, она просторная. А то ведь, пока ты тащишься вслепую, мы все в мышеловке. Вымахнут сейчас из-за гребней с пушками наготове — от нас только дым да металлолом останутся!..»
Ермаков знал: пока никто из-за увалов не вымахнет — по всем данным до рубежа вероятной встречи с «противником» не меньше часа ходу, но больно уж робко и неуверенно действовал Линев, это могло разозлить кого угодно.