Мы оба — и я и она — были свободны от всяких привязанностей; у нее, как и у меня — в этом она призналась мне позднее, — было то же ощущение странной неопределенности, с которым я жил последние месяцы.
Мы словно договорились: то, что происходит сегодня, сию минуту, — не в счет. Настоящая жизнь наступит завтра, в будущем году, потом, бог знает когда Собственно, так оно и получилось, только совсем иначе, чем мы думали.
Все, что следует ниже, я узнал постепенно, урывками, сначала в Канне, в больнице, потом в гостинице, в Сюке, остальное — после женитьбы.
Отец Алисы был нормандец по происхождению, он очень гордился тем, что его зовут, как Вильгельма Завоевателя, и даже уверял, будто является одним из его многочисленных потомков. Родился он в Фекане, на улице Этрета, от небогатых родителей — его отец был кладовщиком в винных погребах Бенедиктинского монастыря.
В школе он был первым, и, когда ее окончил, в нем поддержали желание учиться дальше. Благодаря хозяевам, занимавшимся производством прославленного ликера, которые назначили ему стипендию, он получил право преподавать историю и стал учителем лицея.
Твоя мама родилась не в Ницце, а в Бурже, куда отец ее получил свое первое назначение, и ей было года три-четыре, когда его перевели на побережье.
Так что между нашими семьями обнаружилось даже нечто общее — ведь мой отец тоже много кочевал, прежде чем стать префектом в Ла-Рошели.
Мы высчитали, что оба в возрасте пяти-шести лет жили на этом побережье всего в нескольких километрах друг от друга.
Потом я уехал, она осталась.
Несколько лет назад, уже вместе с тобой, мы проезжали в машине мимо дома, где жила в детстве твоя мать; мы с ней тогда переглянулись, потому что однажды она мне его уже показывала.
Помнишь, между площадью Массена и портом огромные здания в итальянском стиле образуют старый квартал, в самом центре которого находится рынок? Фасады плоские, без всяких украшений, дома выкрашены охрой или же в красный цвет, которого нигде больше не встретишь, с одинаковыми светло-зелеными ставнями, весь день закрытыми, чтобы в комнате было прохладно.
Если пройти по улицам днем, создается впечатление, будто эти похожие на казармы дома необитаемы, но к вечеру, когда открываются ставни, оказывается, что каждая ячейка этого человеческого улья битком набита, дома не могут вместить всех своих обитателей, и часть их вынуждена околачиваться на улице, пока не придет время ложиться спать.
Как чувствовала себя твоя бабушка, мать твоей матери, на чуждом ей Юге, где большая часть времени проходит на людях?
Она еще жива, и ты ее знаешь, она приезжала к нам. Всего один раз, потому что стара и всегда боялась путешествий. После смерти мужа она возвратилась в Фекан, поселилась там у своей кузины, старой девы, которой столько же лет, сколько ей, и обе они коротают старость в двухстах метрах от Бенедиктинского монастыря.
Ты видел ее и в Фекане. Помнишь мрачный домик, где так странно пахло заношенной шерстью, в которую кутались обе старухи, и рыбой, выгружаемой в порту?
Когда-то здесь, на улицах Фекана, твоя бабушка тоже продавала рыбу, толкая тележку по мокрой мостовой. Это была красивая девица, едва умеющая читать, никаким наукам она не обучалась, и тем не менее судьбе угодно было сделать ее женой учителя.
Может быть, это объяснит тебе кое-что в твоей матери? Я не сказал бы, что она стесняется своего происхождения. И все же с самого начала я понял, как мучительно было ей в юности жить в этом большом доме, до отказа набитом простонародьем.
В этой среде учитель — человек уважаемый, и когда кому-нибудь из соседей нужно было написать письмо, спросить совета пли разрешить спор, они шли к твоему дедушке Шавирону. Я не был с ним знаком, он умер от сердечного приступа за несколько лет до моего приезда в Канн, и вдова его тотчас же вернулась к себе в Нормандию.
Фотографии его я видел. У нас их две в семейном альбоме, помнишь? Перед объективом он постарался принять суровый, чуть ли не свирепый вид. Судя по рассказам, он был полон сознания собственной значимости, очень гордился своим положением, усилиями, благодаря которым его достиг и охотно напускал на себя важность.
Между нами говоря, он, как я полагаю, очень скоро начал страдать от грубости жены. В ту пору у них было четверо детей. Твоя мама была самой младшей. В семье считали каждый франк; в сущности, они были беднее, чем окружавшие их простые семьи, которые надоедали им своими жалобами на нехватки, — ведь приходилось еще держать перед соседями фасон.
Судьбы этих четырех детей сложились по-разному. Эмиль, единственный сын, семнадцати лет поступил на морскую службу, через пять лет уволился и обосновался на Мадагаскаре; оттуда он так и не вернулся, даже ни разу не дал о себе знать. От чиновников, приезжавших оттуда, известно было, что он женат на туземке и у них не то восемь, не то десять детей.
Может быть, во избежание дурных примеров мама никогда и не упоминает при тебе о твоем дяде Эмиле. Старшая из дочерей, Жанна, сначала была женой какого-то итальянского бакалейщика, который открыл лавку в Антибе, но скоро прогорел и перебрался в Алжир. Там-то Жанна и встретила того англичанина, за которого впоследствии вышла замуж, разведясь с первым мужем. Ты слышишь иногда имя тети Жанны, к каждому Новому году она присылает нам поздравительную открытку.
Что до Луизы, которая только на год старше твоей мамы, то она стала монахиней Кармелитского монастыря.
Твоя мама, закончив школу в семнадцать лет, поступила машинисткой в одно театральное агентство. Проработав там несколько месяцев, она вдруг неожиданно решила переменить профессию и поступить на курсы медицинских сестер. В семье она была младшей, последней, так что твой дед был только доволен тем, что она еще немного, пока учится, поживет дома. Я так и не знаю толком, что произошло в театральном агентстве. Когда я осторожно попытался это выяснить у твоей мамы, она помрачнела и сказала только:
— Не будем говорить об этом, ладно? Просто я была глупой маленькой гусыней, и голова у меня была забита всяким вздором.
Я не раз думал об этом и в конце концов пришел к заключению, что мама, как видно, пережила не просто обычное девичье разочарование — скорее, какое-то унижение. Ты, вероятно, уже мог заметить, что мама очень самолюбива. Ей хотелось быть более независимой, более самостоятельной, чем это может позволить себе секретарь, и, мне кажется, я понимаю, почему она избрала профессию медицинской сестры, а не какую-нибудь другую.
Она могла бы после окончания курсов остаться в Ницце, но предпочла устроиться в Париже и поступила на работу в больницу, возглавляемую профессором Б., к которому у нее было рекомендательное письмо от общих друзей. Это был знаменитый кардиолог, его труды изучают еще и сейчас, а его самого часто упоминают как образцового главу научной школы.
Твоей матери, только что приехавшей с Юга — ее легкий южный акцент тогда еще не исчез, — было двадцать два года. Ему было сорок шесть — почти столько, сколько мне сейчас (потому-то и говорю тебе с улыбкой — не торопись осуждать, не говори; какой старый! Погоди, доживи до этих лет).
Что произошло дальше, мне совершенно ясно, когда-нибудь и ты это поймешь. Профессор Б., конечно, влюбился в твою мать, и, не будь он католиком и не жалей свою жену, он, вероятно, развелся бы и женился на твоей матери.
А она? Любила она его? В этом я уверен меньше; разумеется, она испытывала по отношению к нему чувство восхищения и была ему искренне предана.
Около двух лет она работала в больнице, где профессор ежедневно обходил больных в сопровождении своих учеников, и не так уж в конце концов важно, встречались ли они вне службы.
Все дальнейшее произошло совершенно случайно. Профессор вел прием на дому, во время которого ему ассистировала сестра, выполнявшая также обязанности секретаря. Ей было тридцать восемь лет, и, вероятно, она до конца своих дней оставалась бы на службе у профессора, если бы не встреча с пожилым вдовцом, который, боясь одиночества и болезней, женился на ней.