Выбрать главу

Заметил я его лишь в третьем классе, и только потому, что его невзлюбил учитель английского языка. У этого учителя, как я узнал впоследствии, не задалась семейная жизнь, не ладились отношения с коллегами, и он каждый год выбирал себе новую жертву, на которой вымещал все свои беды; класса в целом он боялся и обычно придирался к ученику, казавшемуся наименее опасным.

На каждом уроке английского между ним и Никола разыгрывался своеобразный спектакль, которого Никола ожидал, стоя у своей парты, весь красный, с горящими ушами.

Из намеков и насмешек учителя я узнал, что мать Никола торгует товарами для новорожденных: пеленками, распашонками, игрушками, что и служило поводом для пошлых шуток. Я знал этот магазин на улице Гиттон, между колбасной, где наша семья делала покупки, и сафьяновой мастерской; вскоре я стал почти ежедневно бывать на улице Гиттон. Отец Никола умер в туберкулезном санатории. Сам он, хоть и казался на вид гораздо здоровее меня, тоже провел два года в горном санатории, и его мать пугалась, стоило ему только чихнуть; он слышал столько разговоров о болезнях, что еще в лицее решил изучать медицину.

— Если только сдам на бакалавра, — прибавлял он всякий раз, потому что совершенно не верил в себя.

Рядом с этим детиной, напоминающим великана, мать его казалась маленькой, словно игрушечной. Этой женщине подходило быть вдовой и бесшумно сновать среди товаров, предназначенных для детей.

Она была благодарна мне, что я дружу с ее сыном, никогда не забывала, что я сын префекта, и это очень меня стесняло. Когда я приходил к ним, чтобы заниматься вместе с Никола, она сломя голову бросалась в кухню позади магазина и быстро наводила там порядок.

— Может, скушаете чего-нибудь, господин Ален? Понадобились месяцы — мне пришлось даже прибегнуть к помощи Никола, — прежде чем она перестала называть меня «господин Ален», но просто со мной она никогда себя не чувствовала.

— Давеча тут проходила ваша сестрица, мадмуазель Лефрансуа, с подружкой. Какая красивая барышня! И какая благородная!

Никола не имел никакого отношения к моей внутренней эволюции. Напротив! Как и его мать, он принимал мир таким, каким его видел, отлично знал свое место, и я ни разу не заметил у него хотя бы тени возмущения, даже против учителя английского языка.

Мне кажется, он чувствовал себя счастливым и, должно быть, еще и теперь счастлив у себя в Шаранте, в той деревне, где, как мне сообщили, он работает врачом и куда за ним поехала его мать, чтобы окончить подле него свои дни.

— Разрешите полюбопытствовать, господин Никола, о чем это вы изволите мечтать?

Как сейчас, вижу его сидящим у окна; он вскакивает, сконфуженный:

— Простите, господин учитель!

Он был единственным, кого учитель называл не по фамилии: должно быть, имя Никола ему казалось смешным.

Что за дело мне было до этого! Нам с Никола было хорошо вдвоем, постепенно я отдалился от других компаний — впрочем, ни к одной из них я по-настоящему не принадлежал — и стал дружить только с ним. Мы оставались друзьями долго, до 1928 года, а между тем у меня ни разу не возникло потребности поделиться с ним своими сокровенными мыслями.

В общем, я выбрал себе удобного товарища, но в то же время выбор этот был своего рода протестом.

— Хорошо, мой друг, — говорил мой отец по телефону. — Нет, нет, ради бога, не беспокойтесь. Если вы будете так любезны и пришлете кого-нибудь завтра утром ко мне, бумага будет готова.

Для кого-то все было легко, а между тем в коридорах префектуры я встречал иногда старых крестьянок с корзинами, которые вцеплялись в каждого встречного:

— Простите, добрый господин, не скажете ли вы, куда мне обратиться насчет пенсии по старости?

Перед иными дверями стояли в очереди какие-то плохо выбритые мужчины, женщины с грудными детьми…

Я не сердился на отца, но и не гордился ни его положением, ни его могуществом. Скорее, готов был пожалеть его за то, что он вынужден быть любезным с некоторыми людьми, улыбаться им, называть их «мой друг» — эти два слова внушали мне отвращение, — приглашать к обеду.

Был в те годы в Ла-Рошели один пользовавшийся огромным влиянием человек по имени Порель. Он сыграл, правда косвенно, некоторую роль в трагедии 1928 года, поэтому мне кажется необходимым упомянуть о нем.

Порель не занимал никакого положения, у него не было ни определенной должности, ни профессии, и тем не менее префекту приходилось с ним считаться; я даже думаю, что отец в некоторых случаях пытался с ним договориться, но тщетно.

Сын рыбака, он сначала был капитаном дальнего плавания и служил у одного предпринимателя, перевозившего английский уголь. Что между ними произошло? В те времена я не очень интересовался подобными вещами, знаю только, что в результате Порель был уволен.

С тех пор этот сорокалетний человек целыми днями околачивался на набережной, на рыбном рынке, на молу Ла-Палисса и в кофейнях порта, чаще всего в ресторанчике «У Эмиля», где у него был свой столик в углу у окна.

Это был уже довольно расплывшийся, неряшливо одетый блондин; когда я впервые увидел его, я был поражен — после всех разговоров о нем у нас дома он показался мне простоватым, чуть ли не безобидным. Было в нем что-то общее с моим другом — те же светлые глаза, только, в отличие от него, Порель носил очки с толстыми, как лупа, стеклами.

Трудно определить, не впадая в преувеличения того или иного лагеря, какую, собственно, роль играл Порель в политической жизни города. С точки зрения блюстителей порядка, правительства, префектуры, судохозяев и, кстати, с точки зрения матери Никола, это был человек без стыда и совести, возмутитель спокойствия, любитель половить рыбку в мутной воде, чуть ли не с наслаждением провоцировавший в городе беспорядки. Но даже враги его признавали, что под внешним добродушием и простотой Пореля таится поистине дьявольский ум — его тонкое знание законов не раз ставило власти в затруднительное положение.

В глазах другого лагеря он был своего рода героем — человек образованный, он мог бы смотреть на них сверху вниз, а он радушно их встречал, всегда готовый выслушать, дать совет.

Его отец оставил ему пай в двух-трех рыболовецких судах, но на это нельзя было существовать. У него была жена и трое или четверо детей — в тот год, когда я окончил лицей, один из них как раз туда поступал, — жил он в районе Лалу в домишке, вокруг которого простирались пустыри. От кого получал он денежную помощь, если только вообще ее получал? Платил ли ему союз докеров, чьим едва ли не официальным руководителем он являлся?

В своих руках он держал не только докеров Ла-Палиса и угольного бассейна, но также экипажи больших рыболовецких судов и мог, как уверяли, начать забастовку и в сухом доке.

Я знаю, что незадолго до последних выборов отец несколько раз, вечером после ужина, тайком принимал его в своем кабинете. Шла ли речь о какой-то мирной сделке? Может быть, отцу как представителю правительства необходимо было нейтрализовать Пореля, и тот дал уговорить себя?

Обо всем этом, сын, я ничего не знал, как и ты нынче ничего не знаешь о моих служебных делах. Лишь значительно позднее пытаешься в этом разобраться и обнаруживаешь, что жил, не понимая, что вокруг происходит.

В моих воспоминаниях Порель остался личностью легендарной, символом, олицетворяющим бунт, и именно это привлекало меня к нему.

Постарайся меня понять. Я отнюдь не подходил к этому вопросу прямолинейно, как тебе может показаться. С одной стороны, был мой отец, представлявший собой «добровольно принятый порядок», но были и другие, такие, например, как управляющий канцелярией г-н Турнер, а позднее твой дядя Ваше, олицетворявший в моих глазах порядок «принудительный» или, если хочешь, порядок хитрецов и карьеристов.

Между ними и Порелем, олицетворявшим неподчинение этому порядку, существовал еще «добрый народ», роль которого весьма удачно исполняли Никола и его мать в их маленькой квартирке позади детского магазина — те, кто повинуется, не задаваясь никакими вопросами, просто потому, что их воспитали в повиновении.