– Войдите!.. Войдите же!
Вошли два гимназиста, красные, как раки, неловко кланяясь, обдергивая на себе серые курточки.
– Завьялов.
– Пахомов-с.
– Громов!
Он величественно подал им руку.
– Садитесь, господа. Чем могу?
Гимназисты делались все пунцовее. Переглядывались.
– Чем же, господа…
Один заговорил, наконец, хриплым голосом:
– Мы к вам по секретному делу… Мы вот с товарищем… Завьялов!.. хотел… идти в артисты…
Завьялов побагровел окончательно и старался спрятать ноги под стул.
– И будучи… будучи поклонниками вашего таланта… мы решились… вот к вам… что для этого нужно?
Громов посмотрел на них пристально, сумрачно.
Брови его сдвинулись.
По лбу, как облако по вершинам гор, поползли морщинки.
Несколько долгих-долгих минут молчания, и голос его зазвучал глухо:
– Что нужно?… Все и ничего. Безумно много и страшно мало. Да будет матерью вашей одна женщина. Природа, она же истина!
Гимназисты при звуках этого глухого, таинственного, вещавшего голоса смотрели на Громова со страхом.
– Да будет отцом вашим один человек.
Громов благоговейно поднял книгу, которую читал перед приходом гимназистов, и сказал тоном, каким произносят слово «Бог»:
– Шекспир!.. И он будет истолкователем для вас Шекспира – единый актер на свете…
Громов кинул благодарный и благоговейный взгляд на большой портрет, стоявший на письменном столе.
Потом открыл висевший у него на шее, на золотой цепочке медальон и долго посмотрел туда.
– Томазо Сальвини!
Его голос зазвучал громко и словно голос пророка:
– Когда вы встретите человека, спрашивайте его: «Не видал ли он Томазо Сальвини?» И если он видел, радуйтесь, заставляйте его рассказывать вам о Томазо Сальвини. И слушайте, и запоминайте! Как Томазо Сальвини произносил это слово? Какой он делал жест, когда он садился, когда он вставал? Потому что все это – откровение!
Гимназистам стало окончательно страшно.
Собственно, они пришли не для того.
Они ждали, что актер Громов порекомендует:
– Идите к антрепренеру такому-то!
И антрепренер даст им по семидесяти пяти целковых жалованья и полубенефис.
Но этот вещавший жрец искусства навел на них трепет.
Они чувствовали к нему и страх, и глубокое уважение.
А он сидел перед ними теперь в какой-то грустной задумчивости.
Отдавшись каким-то далеким-далеким воспоминаниям.
С лицом мечтательным. Со взором, устремленным в пространство, где он словно видел что-то прекрасное, но далекое, бесконечно далекое.
– Что нужно для искусства? – с таким вопросом я обратился к моему великому учителю, к моему великому другу, – если я смею назвать его так, как он называет меня! Что нужно, чтоб быть актером? – «Мальчик, – сказал он священными устами, на которых столько раз трепетали слова Отелло, Гамлета, Макбета, Лира, – мальчик! У тебя есть талант! Отрази жизнь во всей ее истине»…
– А вы говорите по-итальянски? – с большим уважением спросил один из гимназистов.
Лицо Громова стало еще мечтательнее. Глаза ушли куда-то еще дальше.
Какие-то воспоминания, бесконечно далекие, пронеслись перед ним.
– Это мой родной язык! – тихо проговорил он. И вздохнул.
Гимназисты вздохнули тоже. Из сочувствия. Он продолжал:
– И мы провели безумную ночь в беседах о Шекспире. Он посвятил меня в Шекспира. – «Мальчик», – сказал он мне, и если бы вы слышали, какой нежностью звучал этот голос, голос льва, потрясавшего театр воплями Отелло! Если бы вы слышали…
Громов закрыл глаза, чтоб скрыть слезы. Слезы воспоминаний. Гимназисты тоже высморкались.
– Мальчик, – сказал он мне, – призовем Шекспира освятить нашу дружбу! Здесь, вот здесь, сейчас и не сходя с места, воплотимся в двух величайших друзей мира. Читай мне Горацио. Я – Гамлет. И я почувствовал бога. Я почувствовал, что уж больше не то, что я есть. Горацио наполнил мне душу. Я был Горацио, – и передо мной был принц…
Петр Иванович подогнул одну ногу под стул, словно готовясь опуститься на одно колено перед дивным видением, которое стояло перед ним, перед его сверкающими от слез глазами.
У него было лицо Гамлета, видящего тень отца.
Гимназисты тряслись.
Но Петр Иванович Громов вдруг опомнился.
Провел рукой по лбу, приходя в себя, улыбнулся какою-то виноватой улыбкой и сказал, поднимаясь с места, просто и кротко:
– Вот, господа, все, что может сказать вам скромный артист, у которого голова полна Шекспиром, а сердце…
Он дотронулся до сердца:
– Томазо Сальвини.
В голосе его дрожали слезы. Гимназисты тоже встали.
– Мы хотели бы попросить вашу карточку… – сказал Пахомов, обдергивая курточку.