Как бы то ни было, он вздохнул и открыл глаза, глядя прямо перед собой еще мутным взором.
Аквавива тут же провозгласил:
— Спасен!
Пардальян понял, что подразумевается под этим словом. Внушительно кивнув, он сказал:
— Я желаю помнить только об одном, сударь: не вы отдали приказ подвергнуть бедного мальчика этой отвратительной пытке. Поэтому я дарю вам жизнь.
И он добавил тоном, полным угрозы:
— Но оставьте все попытки присвоить себе его достояние. Поверьте мне, вам это не удастся. И вообще — для вас было бы лучше вернуться на родину. Я ручаюсь вам за свое молчание… но не за свое терпение.
— Вы дали мне хороший совет, — холодно промолвил Аквавива, — и я последую ему.
Не сказав больше ни слова, он удалился в свою келью медленным, но твердым шагом.
Жеан стал озираться, словно по-прежнему ожидал увидеть нагоняющее его железное ядро. Однако вместо него он увидел склонившегося над ним Пардальяна. Увидел плачущую Перетту и троих Храбрецов, очень близких к тому, чтобы последовать ее примеру. Он увидел их всех, узнал и понял, что произошло.
Но не удивился, не поблагодарил, не потребовал объяснений. Одним прыжком вскочив на ноги, он спросил с невыразимой тревогой:
— Какой сегодня день?
— Четверг, мой мальчик, — мягко ответил Пардальян.
Тонкое лицо юноши осветилось радостью, однако в следующем вопросе прозвучала все та же тревога:
— Который час?
— Примерно половина одиннадцатого утра.
— О! — вскричал Жеан, не помня себя от счастья. — Я знал, что так будет! Я успею! Идемте же, идемте!
И, ничего не добавив в объяснение, не посмотрев даже, следуют ли за ним друзья, он, как безумный, ринулся к двери, которую в этот момент открывал брат Парфе Гулар.
Удивленные и встревоженные, Пардальян, Перетта, Эскаргас, Гренгай и Каркань устремились за ним.
Жеан на едином дыхании промчался до улицы Омри. Впрочем, свежий воздух подействовал на него благотворно, немного успокоив его. Он было остановился, но быстро принял решение и на вопрос Пардальяна ответил очень холодно и загадочно:
— Раз сейчас только половина одиннадцатого, я могу сначала отправиться в Лувр.
И устремился бегом к улице Сен-Дени, на ходу в нескольких словах объяснив Пардальяну суть разговора между Леонорой Галигаи и Кончини, услышанного им, когда он лежал, задыхаясь, на раскаленном добела полу.
— Рюйи! — вскричал Пардальян. — Теперь я понимаю, что хотел сказать монах, когда добавил: нам нужны лошади. Идем в гостиницу «Паспарту».
— Я об этом подумал, сударь, — сказал Жеан, доказав, что сохранил ясность рассудка, невзирая на внешнюю непоследовательность поступков.
На постоялом дворе, пока Жеан седлал и взнуздывал лошадей, Пардальян переговорил с госпожой Николь, доверив ее заботам Перетту-милашку и попросив обходиться с ней, как с родной дочерью. Затем он отдал короткое распоряжение Гренгаю, и трое храбрецов умчались стрелой.
Пардальян с сыном, пустили коней в бешеный галоп и уже через несколько минут были у Лувра. Одного слова, сказанного ими, оказалось достаточно, чтобы их немедленно провели к королю.
Бывшая королевская усадьба Рюйи представляла собой одинокий, заброшенный дом, в котором не было ничего величественного. Он походил скорее на крестьянский двор.
Здесь было два жилых строения, разделенных небольшим двориком. За ними, посреди сада возвышалась круглая башня — единственное, что сохранилось от прежних укреплений усадьбы, обнесенной высокими толстыми стенами.
Одно из жилых строений располагалось чуть сзади, в результате чего образовался небольшой тупик, где могла бы спрятаться довольно многочисленная группа людей, оставшись незамеченной с дороги, хотя ограда в этом месте была разобрана.
Бертиль поместили в башню, устроив там на скорую руку довольно удобную спальню. Из комнаты был только один выход — через тяжелую, массивную дверь. Слабый свет проникал сюда из узкой бойницы.
В четверг утром, почти в тот самый момент, когда Пардальян подходил к тюрьме, дверь комнаты Бертиль распахнулась и туда вошла женщина. Это была Леонора Галигаи.
Остановившись перед девушкой, она долго смотрела на нее, не говоря ни единого слова. Постепенно лицо гостьи приняло выражение такой холодной жестокости, что Бертиль, невзирая на все свое мужество, содрогнулась. В глазах Леоноры она прочла смертный приговор и, отступив на шаг, невольно вжала голову в плечи.
Но тут же выпрямилась и, овладев собой, произнесла своим мелодичным голосом:
— Мадам, вчера вы спасли мою честь, и я готова была благословлять вас. Сегодня я вижу, что лишь сменила одну темницу на другую. Я догадываюсь, я чувствую, что меня держат здесь по вашему приказу… что я оказалась в вашей власти. В ваших глазах я только что прочла смертельную ненависть. За что вы ненавидите меня? Что я вам сделала? Кто вы?
Не торопясь с ответом, Леонора спокойно села в кресло и с великолепной непринужденностью сделала Бертиль знак садиться, а та глядела на нее с изумлением, словно перед ней вдруг явилась совершенно другая женщина.
Леонору и в самом деле трудно было узнать. На лице ее, еще мгновение назад страшном в своей злобе, появилось теперь выражение глубокой печали и покорности судьбе. С великолепно разыгранными искренностью и смущением, усталым и грустным, но одновременно мягким и вкрадчивым голосом она произнесла:
— Простите меня, мадемуазель, за дурные мысли. Видя вас столь юной и чистой, столь блистательно красивой… тогда как я уродлива, о, ужасающе уродлива и безобразна… Я не смогла сдержать чувство, очень похожее на ненависть.
Это было сказано с такой болью и мукой, что Бертиль была потрясена до глубины души.
Леонора же продолжала:
— Отчего проникло в меня это низкое чувство? Вы сейчас поймете, мадемуазель. Перед вами жена человека, который преследует вас своим грубым вожделением… перед вами супруга Кончини!
Бертиль, вздрогнув, инстинктивно отпрянула.
— О, успокойтесь, — промолвила Леонора с жалкой улыбкой, — у меня нет причин ненавидеть вас. Это не ваша вина, что вы так красивы и что Кончини воспылал к вам страстью. Я знаю, вы не любите его. Сердце ваше отдано другому, а вы, полагаю, из тех, кто отдает свое сердце раз и навсегда. Я не желаю вам зла… потому что знаю, что Кончини внушает вам только ужас.
И она повторила очень медленно, словно желая, чтобы Бертиль прониклась этими словами:
— Непреодолимый ужас! Такой ужас, что, выбирая между объятиями моего мужа и смертью, вы без колебаний…
— Смерть в сто раз лучше, мадам! — вскричала Бертиль, прерывая Леонору в порыве мятежного негодования.
Галигаи кивнула с тонкой, понимающей улыбкой на устах.
— Да, — прошептала она, будто бы разговаривая сама с собой, — я не ошиблась в этой благородной девушке! И к ней-то… пусть всего на мгновение… я ощутила злобу! Позволила восторжествовать скверному, подлому чувству!
— Умоляю вас, мадам, — великодушно сказала Бертиль, — забудьте об этом минутном заблуждении… в сущности, вполне естественном!
— Не только красива… но добра и великодушна! — с умилением прошептала Леонора.
И, справившись с волнением, заговорила вновь:
— Вы не любите Кончини, мадемуазель. А вот я… такая, какой вы меня видите… я люблю, любила и буду любить только его одного! Для меня Кончини — мое солнце, мой бог, моя жизнь! Он все для меня! За его улыбку я отдала бы душу дьяволу! Как и вы, я сочла бы смерть в сто раз предпочтительнее, нежели объятия другого! Но мой Кончини, мадемуазель… и это самое ужасное… мой Кончини не любит, никогда не любил и не полюбит меня!
О, в этот момент она не кривила душой, можно поклясться! Сердце ее обливалось кровью, а истерзанная душа стонала с такой искренностью, что потрясенная Бертиль пробормотала:
— Бедная женщина!