Кортэ расхохотался, безошибочно представив утреннюю суету багряных, ободряюще хлопнул любимого тагезского скакуна по шее и перевел на ровную рысь, сберегая от утомления. Было вполне занятно ехать по холодку, бодрому, пахнущему дымком и хлебной коркой оставшегося позади города, а еще пылью дороги, влагой недальнего ручья. Нэрриха рассматривал пики длиннющих утренних теней, делающих всякий куст великаном.
Каких-то два года назад, – подумать странно, как малосущественно время для оценки значимости дел! – он, Кортэ, жаждал вкусить хоть каплю пьянящего вина славы. Той самой славы, которую для него олицетворял Ноттэ, более взрослый и опытный нэрриха: сын заката выглядел юнцом без особенных примет, и всё же его узнавали и уважали повсюду, даже почитали вопреки заурядности вида. Помнили и имя его, и дела… Это казалось оскорблением и случайностью, а значит, требовало исправления. И Кортэ исправлял – расшвыривал деньги, обращал на себя внимание яркостью одежды и вычурностью манер. Тот Кортэ выкрикивал на всяком углу: «Я – Кортэ!», впустую сотрясая воздух… А сам всё сильнее завидовал безмятежным манерам Ноттэ, не изволящего даже обижаться на клевету. Хотя рыжий сын тумана в своей зависти был зол и – клеветал… Чего он только ни делал, чтобы стать равным а затем, вот предел мечтаний, глянуть на Ноттэ свысока… И вот – сбылось. Судьба, тот еще шулер, криво усмехнулась и сделала вид, что партия выиграна вчистую. Ноттэ нет в мире, зато имя Кортэ знакомо в столице любому нищему. Всякий чванливый родич короля норовит пригласить сына тумана в гости, старается разве что не силой напоить и обласкать, напоказ называет другом и робко похлопывает по плечу.
Кортэ поморщился и откинул капюшон ненужного более плаща, досадливо подумал: всё намного хуже! Сделалось почти невозможно поссориться и почесать кулаки! Хозяева гостерий узнают рыжую шевелюру издали и с вымученной улыбкой готовят лучшее место, постояльцы кланяются и делаются столь благочестивы и вежливы – придраться не к кому и не к чему! А затевать потасовку без повода противно. Воры попритихли, ночами вздрагивают от шума шагов и опрометью спасаются бегством, не разбирая, кто их нагоняет.
Последняя радость – обитель багряных, полтора года назад неосмотрительно распахнувшая ворота перед новым братом, когда он явился с мешком золота, постной рожей опытного пройдохи и заготовленными заранее покаянными речами. Мол, при паторе Паоло был злодеем, многим багряным руки поотрезал – так ведь и они не без греха, в нечестивое дело полезли. Да, прошлое забыто и новую жизнь он, Кортэ, желает начать в обители, каждодневным трудом и молитвой избывая грехи, наполняя душу светом и умерщвляя плоть… Настоятель позже признавал не раз, угощаясь сидром и одновременно убеждая поумерить пыл: худшим и наиболее опрометчивым из своих решений он полагал согласие принять брата, по сути купившего место в убогой в келье. А что оставалось? Не удержался настоятель от соблазна, и это простительно, ведь смиренный рыжий пройдоха приобрел запрошенное по цене, способной склонить к продаже особняка самого Одона де Сагу, одного из богатейших людей столицы.
Но сделанного не воротишь, тем более золото – оно имеет стойкое свойство исчезать, едва развязана веревка на мешке и рука первый раз запущена в шуршащую тесноту монет… Настоятель не воровал. Просто делал то, что требовалось давно и на что прежде не хватало сил и средств. Обитель получила роскошную, на зависть всей столице, медную крышу. Достроила главную башню, увенчала её гордым шпилем, подняв знак веры на высоту, приводящую в уныние весь соседний квартал ростовщиков: их храм еще недавно был высочайшей постройкой в окрестности. Наконец, хватило средств, чтобы обновить рясы братьям и заказать по мере надобности добротный доспех. На остатки золота подлатали сильно обветшавшую северную стену, выбрали и оплатили два десятка скакунов, одинаково рослых, редкой масти, напоминающей топленое молоко.