Измаявшись окончательно, Кортэ сел, уронил влажное от пота лицо в ладони и нехотя признал очевидное: отдыха не получилось. Рука сама нащупала тощий мешок, подтянула ближе перевязь с оружием – и безвольно замерла. Поморщившись, Кортэ все же согласился с доводами рассудка относительно нелогичности движения по лесу в кромешной темноте, присущей поре народившегося месяца, тонкого, как волос… Нэрриха снова откинулся на спину, глядя на тусклые, словно бы тлеющие в сухой духоте искорки звезд и не находя в зрелище утешения. Лежать без сна становилось мучительно, желание позвать родной ветер делалось навязчивым, как мечта о глотке воды в пекле пустыни. Кортэ упрямо покачал головой, отказывая себе в заветном. Прикрыл воспаленные веки – и стал слушать лес, облизывая сухие губы и взвешивая на ладони флягу с жалкими остатками влаги. Безголосая беда казалась теперь близкой, значит, она обязана себя проявить. А явная, пусть и опасная, – кому она страшна? Только не сыну тумана.
Когда в ушах уже зазвенело от упрямого внимания к тишине, когда хотелось сдаться и признать себя глухим, а тьму – неодолимо ловкой, нечто шевельнулось и на миг показало себя. Кортэ почудился шелест голосов далеко впереди, вроде бы на тропе или возле неё. Нэрриха проверил оружие и двинулся на звук, то и дело щупая траву и стараясь ненароком не скрипнуть веткой и не выдать свое присутствие как-то еще. Тропа часто изгибалась и ползла змеёй, сторонясь возвышений. Кортэ шел и шел, мысленно ругая ночь, усердных грешников и ленивых небесных святых, не способных вымолить рассвет раньше природного срока. Затея с поиском причины страха вот так – на ощупь – казалась все более нелепой. Кортэ брел дальше исключительно от неизбывного своего упрямства. Практичность же требовала сократить путь, все дальше уводила от тропы, спрямляла её изгибы, загоняя сына тумана выше и выше на темные бока лощин. Взобравшись на самую гривку, Кортэ вздрогнул и замер, настороженно озираясь.
Вязкая тишина текла внизу, ветер с моря гнал её и уминал в складки долинок. На холме дышалось легко, свежесть холодила спину под влажной от пота рубахой. Но, увы, звуки не радовали слух, утомленный молчанием леса. Невнятный шепот плыл над темной тишиной, как пена: то проявлялся, то угасал. Голосов различалось два, причем один из них был до озноба холоден и странен. Зато именно он звучал отчетливее, воспринимался не ушами даже, а чутьем нэрриха…
– … не отказываются, – вполне внятно вещал голос. – Иные идут к вершинам долго и устают в пути…
Кортэ, снова ощущая себя охотником, азартно усмехнулся и нырнул в душную, мертвую черноту лесных зарослей, поймав точное направление. Голос сделался тише, а затем вовсе угас, знакомая усталость глухого леса попробовала было всем весом налечь на спину, но нэрриха встряхнулся и упрямо заторопился, обдумывая: в чем именно он ощутил странность голоса? Тот, вроде бы, говорил на вдохе, горловым булькающим басом. Лишь однажды, странствуя далеко на востоке, в диких степях, Кортэ доводилось слышать сходное звучание. Шаманы равнинных племен пели, вдыхая дым дурманных трав – и звали своих богов, не менее диких, чем вся их степь, рыжая и пыльная, недобрая к чужакам.
– … ошибка, известно от надежных людей: именно сюда, – на новом холме голос зазвучал еще внятнее. – Главное решится сразу…
Кортэ заколебался, одновременно и желая дослушать фразу, и опасаясь, что голос тогда смолкнет окончательно, и найти его источник сделается невозможно. Выбрав не подслушивание, а все же поиск, нэрриха нырнул в очередную лощину, двигаясь едва ли не на четвереньках, ощупывая траву, ветки, камни и убеждая себя: шуметь нельзя. Спешить излишне – нельзя. Он только что наткнулся на нечто важное, и любая глупость запросто развеет даже след тайны, добытой у ночи случайно и готовой ускользнуть, раствориться во тьме. Вот и гривка, и опять тишина схлынула, как отлив.