Выбрать главу

Нэрриха прикрыл веки. Он нехотя уступал утомлению и признавал: сон неизбежен. Сон составляет весомую часть проклятия жизни, которая однажды смогла изловить тебя, лишить воли и подлинной сути.

Сон, как ни гони, подкрадется и утащит в пучину. Сперва покажет свет, а затем отомстит, ведь в этой жизни ничто не дается без оплаты.

Вода на ладонях волн, обнимающих днище, зазвенела веселее. Далеко, в дремотном видении, вода обрела яркость бирюзы, обожгла взгляд бликами солнца невозвратного дня… Того самого первого осознанного тобою дня, давным-давно канувшего в прошлое. Вода помнит все, в отличие от ветра. Может быть, за это стоит уважать её. Особенно если память, израненная, едва живая – всё же не пытка…

Солнце давно минувшего дня снова, по воле памяти, стояло в зените. Мир был наполнен томлением и восторгом. Волна взметнула пену смеха, как пригоршню щедро даримого жемчуга. Ветер подхватил подарок, подбросил выше. Он перекатывал в своих струях радуги счастья, играл каплями брызг. Ветер тёк широкой рекой по синему руслу моря, стремился к берегу, желая впитать его запахи и наполниться шумом города, болтовней людей и пением птиц. Ветер тек, и не было для него смысла в человечьих делах.

Что такое счастье? Горчит ли горе? Глубоки ли потемки души? Эху безразлично, что за крик оно дробит и искажает, играя в ущелье. Бытие ветра не схоже с людским. Настолько, что порой делается занятно оценить разницу.

В городе шевелились интересные звуки. Ветер тек все медленнее, впитывал их, гладил нагретые крыши, шуршал суховатой листвой. Но – что это?

Надтреснутый звук виуэлы. Единое дыхание толпы пьет крупные глотки ветра, чтобы вернуть их в крике: «А-ах! О-ле… О-о-о».

Щелчки пальцев сперва отсчитывают, а затем требовательно задают ритм. Вносят в ветер биение сердец – новое ощущение, ставшее на миг внятным… тревожное – чуждое и манящее.

Ветер докатился до крепостного вала скал за городом, оттолкнулся… Дать себе возможность без спешки кружить в долине, шелестя листьями, взбивая пыль в лабиринте улочек. Ветер качнулся было к морю, но не покинул города: дыхание толпы тянуло, жгло новым ощущением – любопытством… Он поддался, спустился к площади. Бережно, как морскую волну, тронул волосы плясуньи. Погладил – и запутался, слыша лишь её дыхание, ее сердце!

Мир схлопнулся! Мир вывернулся наизнанку. Мир весь сосредоточился в крохотной капле, дрожащей во тьме. Так ветер утратил волю и первый раз познал страх бытия.

– Нет!

Сон сгинул, едва нэрриха сквозь стиснутые зубы простонал отрицание – бессмысленное, запоздалое. Тело корчилось на полу, помня давнюю боль. Нэрриха зажимал уши, пытался отгородиться от своего постоянного кошмара. Не преуспев, он встряхнулся, встал, презрительно скривился. Снова он очнулся в поту, даже короткий ёжик волос на макушке холодный, влажный. Горечь донимает душу, спазм боли прокалывает сердце… Приходится знакомым, много раз пройденным путем, ступить два шага до столика, нащупать в гнезде у стены кувшин с водой. Жадно выхлебать половину и вылить на макушку остальное.

– Это лишь сон, – утешил себя нэрриха.

Он вернулся к койке, забился в угол, сбросив вещи на пол. Увы: он снова оказался слаб, снова плотно зажал уши ладонями, чтобы вымерять ночь лишь ударами пульса. Слушать свое сердце противно, оно – напоминание о бремени жизни. Но кошмар сна и того тягостнее.

– Некоторые хранят и чужую память помимо своей, знают все ответы, – юноша пожаловался темноте. – Зато я нашептал себе, пожалуй, все вопросы и желал бы их забыть… Почему вопросы и ответы не летают одной стаей?

Он невесело рассмеялся. Этот вопрос тоже был старым, знакомым – и безответным.

Сердце гудело, заполняло сознание эхом кровотока, вытесняло кошмар во внешнюю тьму за плотно задернутыми занавесями век. Сердце было союзником в утомительной борьбе за право отдохнуть. Завтра – непростой день, люгер достанет шхуну и придется исполнять то, что обещано нанимателю. Смешные люди! Им нэрриха кажется ряженым в алой рубахе. Хотя та рубаха – лишь дань традиции и признак найма.