А когда остановился завод, арестовали на митинге и Бурова.
6. На Новгородской площади
Вечером того дня, когда царский поезд метался от станции к станции, в поселке еще ничего определенного не знали. Правда, собирались на Новгородской площади возле завода, но, собираясь, ловили считанные минуты — те минуты, когда с завода звонили в казачью сотню.
Слухи расползались по поселку, уже не такие, как прежде, а гораздо острее, от которых дух захватывало. Дома никому не сиделось, хотя и знали, что могут нагрянуть казаки. На площади оставались долго, а цокота подков не было слышно. Стояли небольшими группами устьевцы, знавшие друг друга по цеху или не знавшие вовсе, и вели негромкий разговор. Все были возбуждены ожиданием перемен, которые (не знали, а чувствовали) неминуемо должны были свершиться.
Федор Воробьев понимал, что Бурову и Дунину удалось бы сейчас объединить эти группы в одну силу. А он, что он сумеет сделать?
Федор Воробьев наскоро совещался с молодыми товарищами.
— Надо с народом говорить, — повторял он, — а какой я оратор! Надо говорить о самом важном. Что там Дружкин говорил?
Дружкина часто видели со студентом Козловским.
— Что генералы на фронте плохие:
— А к чему это он?
— Ну, понятно, дядя Федя. Раз плохие, так плохие. Слишком много народа кладут.
— Не до конца вы поняли, ребята. Выходит, что он против плохих генералов, но за войну. А мы? Надо отвечать Дружкину. Родион ответил бы, Филипп тоже.
Он припоминал все то, чему его с конца прошлого года учил Буров. Вспомнил он листовку, про которую Родион говорил, что она написана в Швейцарии замечательным человеком. Как били в сердце эти слова о войне! В сердце каждого простого человека откликнутся они.
— Дядя Федя, ты все-таки зря не рискуй, — советовал Волчок, — закутайся башлыком. Так и говори. Дай-ка я тебе помогу.
— Осторожный ты стал. — Шутить Воробьеву было непривычно. — Боишься один остаться. Так, что ли? Ты тогда держись, парень.
— Ну, не кутайся. — Волчок по-мальчишески обиделся.
— Нет, ты дело, дело сказал. Слушаю, молодой товарищ.
Волчок заботливо повязал ему башлык. Воробьев полез на бочку.
— Товарищи устьевцы, — начал он громким, резким голосом. — Есть ли здесь хоть один дом, который не страдал бы от войны? Есть ли по всей стране хоть одна такая хижина? Нет, Дружкин, мы враги твоей войне. Не за что нам воевать.
На площади темнело. Никогда на ней не было так много народу и никогда не было так тихо. Воробьев порывисто поворачивался в разные стороны. У него срывался голос. Руками он делал торопливые и резкие движения, словно опасался, что не успеет высказать все, что из проулка покажется казачья сотня и тогда надо будет спрыгнуть с бочки и нырнуть в толпу. Он передавал людям то, что вычитал в листовке, пришедшей тайно из Швейцарии. Слова были такие непривычные, что одобрение люди выражали вполголоса. Но Воробьев слышал эти возгласы, только не различал лиц потому, что на площади было почти темно.
— Верно, нет такого дома.
— Человека такого нет!
— Да кто это говорит?
Воробьев окончил.
Дружкин, который так и не стал близок ни Воробьеву, ни его друзьям, признавался потому, что и он был взволнован этой речью.
К бочке подошел кто-то другой, поднялся на нее и сделал рукой знак, что хочет говорить.
Люди, стоявшие возле бочки, обомлели.
— Ты? Никаноров?
Да, это был старший махальный Никаноров. И он почуял, что все меняется в стране. И ему не сиделось дома. Весь день он ходил по поселку, потом поспешил на станцию, чтобы что-нибудь разузнать. Из города проходил на Бологое запоздавший поезд. Останавливаться ему здесь не полагалось, но семафор держали закрытым. В окне паровозной будки Никаноров увидел лицо знакомого машиниста. Тот поманил его к себе. Никаноров ухватился за поручню, а машинист совершенно спокойно сказал сверху:
— Плохо с Николкой!
— Всамделишно? Убили? Когда? — сдавленным шепотом спросил Никаноров.
— Смешнее чем убили. Не пропускают в Питер царский поезд. Никуда его не принимают.
— Да ты верно? — Никаноров все еще говорил шепотом. — Это же, брат, такое…
— Чего вернее. Движенцы говорили. Заперли поезд, как в мышеловке. Мечется по дорогам. Пока ты у ворот шагал, Николку-то и скантовали.
Машинист увидел, что семафор открыли, дал протяжный гудок, повернулся к помощнику.
— Постой! — заорал Никаноров во всю глотку, повиснув на поручнях. — Досказывай!