На прогулке во дворе Бурова тихо окликнули. Он обернулся и замер.
— Филипп! Друг!
Дунин шел ему навстречу, маленький, улыбался всем лицом, морщинами и оспинами. Бурову ужасно захотелось его обнять. Они пошли вместе, заговорили, и надзиратели не окрикнули.
— Что, Филипп, дрейфит начальство?
— Замечал я это. Хотя к нам шпика подсадили. Старый прием.
— Что ж ты?
— Набил ему морду. Убрали.
— А ты где?
— В общей, пониже тебя, в другом конце, седьмой номер. Наши держатся. Имею весть.
Раздался свисток. Прогулка окончилась.
А на другой день вдали загремели выстрелы. Они слышались ближе, становились частыми. Буров приник к окошку. На минуту выстрелы затихли, и стало слышно, как с крыши падает каплями растопленный солнцем снег. Неужели уже все прошло? Кто стрелял? В конце коридора послышалась торопливая возня, бегущие шаги. Опять выстрелы, и за ними — томительная тишина. Постучали в стенку. Сосед сообщил, что в переднем корпусе видели зарево. Родиону казалось, что он слышит далекий гул голосов. Откуда-то стало уже известно, что громят и жгут полицейский участок. По двору, пригибаясь, как от пуль, пробежала стража. Изо всей силы Родион стал стучать в стенку: «Дунину в седьмую общую. Передайте…»
По стенам и трубам через весь корпус полетело: «Дунину в седьмую общую. Если подойдут к тюрьме, прежде всего хватайте Лемана».
Это был акт самозащиты, приказ руководителя. У маньяка, которого поставили начальником тюрьмы, где содержались враги рухнувшей власти, были еще возможности пролить кровь. Надо было немедленно обезвредить его.
Донесся сигнал: «Подходят к тюрьме».
Седьмая камера таранила в дверь тяжелой скамьей. Под старыми сводами удары отдавались страшным грохотом. Родион бросился к своей двери и заколотил по ней табуретом. Градом лил с него пот — не от усилий, а от волнения.
— Открывай!
Снаружи толпа подошла к воротам. Тарахтел грузовик с вооруженными людьми. Солдаты тюремной охраны подняли над головой винтовки. Разрастался гул голосов. Родион все бил в дверь. От тяжелого табурета осталась одна ножка. Тюремщик, торопливо вставляя ключ, говорил:
— Открываю, открываю, господин. Да, он так и сказал — «господин».
Коридоры и переходы уже были полны народа. Пожилой человек высоко взмахнул красным флагом, начал речь:
— Именем восставшего народа…
Он не окончил. Тотчас раздалось: «Вставай, проклятьем заклейменный…»
Пели вместе — освобожденные и освободители.
Родион увидел Дунина и тут же по-настоящему обнял его, поцеловал и оторвал от земли, как ребенка. Ненадолго задержались в конторе — брали вещи и документы. На столе лежал связанный Леман — на него уже не обращали внимания. Родион спросил старшего надзирателя:
— Всех выпустили из камер?
Тот взял под козырек:
— Так точно, всех.
— Вы отвечаете за это.
Надзиратель растерялся.
— Да нам-то что! От нас зависело — мы бы раньше всех выпустили. В больнице еще двое. Больные. Как прикажете с ними быть?
— Перевезите в ближайшую городскую больницу.
— Слушаюсь!
Родион отвел Дунина в угол.
— Филипп, как хочешь, поездом, на дрезине, по шпалам — на завод. До вечера там быть. Собирай народ. Мы только еще начинаем. На разворот пойдем, Филипп, дорогой.
— Ты куда сейчас?
— Пойду искать, где комитет. Должно быть, он в другом месте. Ну увидимся.
Они прошли улицу и, обернувшись, увидели, что тюрьма горит. Она выгорела насквозь. Долгие годы простояли пустые стены тюрьмы, которую называли Литовским замком, четыре башни, ангел с крестом, пока не поставили на этом месте жилой высокий дом.
8. Игра с судьбою
Из казенных домов Устьевского завода выгоняли начальство. Неужели же выгонят и Сербиянинова? Он-то, казалось, прирос к вековому белому дому. Каждый день (сколько лет подряд!) видели его на чугунных плитах двора, в цехах. Лет двадцать, не меньше, прослужил он здесь. Его помнят и полковником и начальником цеха.
Но вот уже маленький Дунин, только что вернувшись из тюрьмы, ведет рабочих к белому дому начальника.
Сербиянинов не спит. Он ждет событий. Он видел, что они идут, и, ожидая, играл сам со своею судьбой в нехитрую игру — «чет и нечет». «Чет» — все обойдется, бунты будут подавлены, «нечет» — грянет беда, о которой страшно было подумать. Эти раздумья отразились и в переписке Сербиянинова со столицей.