И как были зажаты через год поля Овчинникова! Все лучшее отходило к хуторам. Тут уж не бедность, а нищета брала за глотку. Заколотить избу да в город, а город уже скупо принимал новых людей.
И тогда заволновались в деревнях. Решили, что сидеть, запустив пятерню в волосы, больше не приходится. А как действовать? Не пятый год. Красного петуха не пустишь, да что он принесет, красный петух, кроме каторги?
— Это у вас было вроде маленького Девятого января, — говорит Родион, выслушав рассказ о том, как Федор хотел помешать отрезке земли на новый хутор, — ко дворцу шли тогда с царскими портретами.
Но Федор не вполне согласен с братом:
— Нет, Родион, у нас было не просто, а с подковыркой.
— Да, пожалуй, и с подковыркой, только она ни к чему.
Он мог бы сказать: «Пустой эффект», но таких слов младший брат не понимает.
Братьям также выпали разные пути. Старший в двенадцатом году читал листки, присланные из далекой Праги, и хоть не все понимал в них, но улавливал главное. Младший — Федор — в том же двенадцатом году избрал наивный, но, как казалось ему, хитрый прием борьбы.
Они стояли с кольями возле той земли, которой предстояло отойти к хуторянину Сомину. Как жалко было им этой земли! А рядом прохаживался землеустроитель, долговязый старик в черной шинели, в измятой фуражке, давно знакомый им, простой в обхождении человек. Он прохаживался, покуривал и убеждал их:
— Бросьте вы это, мужики. Добра вам желаю. Ничего вы не добьетесь. Это же все равно что паровоз остановить.
— Остановим. Уйди от греха, Севастьян Трофимыч.
Показалась коляска исправника. На козлах рядом с кучером сидел Мишка Сомин.
Они расступились, но на земле перед коляской оказался, портрет царя, подпертый колышками. Их молчание говорило: «Вот он, наш заступник, ну-ка, наезжай на него конями! Посмеешь?»
Исправнику пришлось выйти из коляски. Он снял фуражку, а Мишка Сомин сказал:
— Ваше высокородие, им государь для бунта нужен.
— Ты не дурак, — исправник внимательно посмотрел на него, — но лучше помолчи.
Хитрость, которую придумал Федор Буров, не помогла овчинниковцам. Земля отошла к Сомину. И потом говорил ему землеустроитель Севастьян Трофимыч:
— Ты точно не дурак. Дай тебе полную волю, ты к пащенковской земле ручищи протянешь.
Мишка Сомин ухмыльнулся и налил землеустроителю из графинчика, от которого шел апельсинный дух.
— И после всего этого ты, Федя, послал мне Мишкину просьбу?
— Да пристал он ко мне…
Не рассказал Федор, что Сомин обещал тогда оставить его семье и муки и постного масла. Этим в Овчинникове не бросались.
В то время многие возвращались в деревню — из плена, из городов. С одним из вернувшихся подружился Родион. Он напомнил Родиону Франца из колонии брудеров. Напомнил не лицом — Франц был белее, этот же черен, — а чудинкой, которая свойственна неудачникам.
Знакомство началось с закурки и с вопроса:
— Вы, значит, из города?
И вдруг Родион вспомнил:
— Да я же тебя знаю! Видел я тебя… Милый мой, вот так встреча!
— Тоже признаю вроде. — Собеседник забеспокоился, привстал, стал разглядывать Родиона.
— Ты же в Витебске, когда стрельба была, под ящик прятался.
— Верно, прятался. Оно обидно было: с войны идешь, а не дома помереть. Вот я от пуль и спрятался.
Он стоял перед Родионом, такой же заросший и в той же шинели с огромными пятнами, и глядел на него умными глазами неудачника и шутника.
Звали его Михаил Дроздов, но до пожилых лет во всей волости укрепилось за ним странное имя Микеня. А так как он любил рассуждать, то прозвали его Микеней-филозо́фом. От него-то и пошли слова о надмужицкой судьбе хуторян.
— Так оно все. Воротился я допрежь, как вы приехали. Богатства не привез, не нашел. Спасибо баба осталась. Да и не такая у ней фотография, чтоб мужей менять, — суетливо говорил Микеня, разжигая погасшую закурку.
— Значит, теперь хозяйствуешь, служивый?
— Хозяйствовать? Это ты в насмешку, что ли? Какое там хозяйство. Одно звание. Коровы нет. Меринок никак при том царе родился. Просился я на чугунку в стрелочники. Говорят, года не те. Город нынче не кормит, да и раньше меня не кормил.
Все это Микеня выкладывал спокойно и с легкой насмешкой над самим собой. Родион сначала и его причислил к разряду покорных людей, которых долго надо шевелить, и ошибся.
— Мил человек, товарищ, — говорил о себе Микеня, — меня тут и филозо́фом кличут, и Пушкиным, и по-всякому.