Выбрать главу

Выйдя из больницы, Анисимовна вновь добывала хлеб для заводов. Потом она вернулась на завод.

Ей поручили устроить дом для сирот.

Сколько их было тогда в поселке!

Они бродили поодиночке, по двое, изможденные, остановившиеся в росте, ночевали где придется, пели под окнами, ходили на станцию просить хлеба. Но в поездах, проходивших через Устьево, ехали голодные пассажиры, а кулаки не подавали. Если как-нибудь удавалось привести в школу, то ребенок засыпал от слабости за партой. Даже начатки грамоты давались им с большим трудом.

Анисимовна и две женщины вымыли большое пустовавшее помещение, расставили кровати разных размеров. Маляр принес дощечку «Устьевский сиротский дом». Анисимовна забраковала ее.

— Пиши не «сиротский», а «детский». Сиротский — это по-старому.

— Так ведь сироты же они.

— Для нас они дети.

Каждый день они выводили на солнце бледных, дрожащих от холода ребят. Среди них был ее Колька, худенький, вытянувшийся.

В Петрограде она достала сотню старых шинелей и кроила из них детские пальтишки. По вечерам она подолгу совещалась с кухаркой насчет обеда на завтрашний день. Порою Анисимовна, как встарь, несла из лесу вязанки хвороста. Больше нечем было обогреть детей.

В новые праздники дети выходили с красными флажками в руках и пели нестройными голосами. В такие дни Анисимовна доставала из-под замка мешок с черствыми конфетами, оделяла ими питомцев и рассказывала, как умела, об этих праздниках. Все, что она могла найти для детей, — каждый кусок хлеба, изредка глоток молока, — она доставала настойчиво, иногда со злой руганью, иногда и со слезами. Но детей сберегла всех до одного.

Литератор, пробравшийся в Петроград в этот год сквозь блокаду из-за рубежа, осмотрел устьевский детский дом и через переводчицу сказал заведующей:

— Передайте, что о такой женщине можно прочесть только в хороших русских книгах.

Он назвал Тургенева.

Это был один из тех людей, которые искренне считали себя нашими друзьями, но друзьями оставались лишь на то время, когда нашей стране приходилось трудно и в ее жизни так причудливо сочетались слабость и героизм, что этим можно было умиляться. Ведь история редко, крайне редко может показать подобное сочетание.

И они умилялись тем, что ослабевший от голода человек садится за грамоту, тем, что больших усилий честных людей потребовало открытие вот такого дома для сирот павших в гражданской войне, тем, что в Петрограде на Неве возле моста второй год лежит на боку госпитальное судно и его невозможно поднять.

— Да, да, — повторил гость, — о таких женщинах, как вы, писал Иван Тургенев.

Анисимовна смущенно промолчала. Она не слыхала об этих книгах.

Гость пощупал сукно детских пальтишек и поморщился.

— Однако слишком грубое сукно.

— Попросите его, — Анисимовна обратилась к переводчице, — чтобы он сказал за границей, что мы перешили их из шинелей тех, кто умерли в госпиталях. Ничего лучшего у нас нет.

Гость пообещал рассказать об этом на Западе.

Свою трудную работу Анисимовна не променяла бы ни на какую другую. Плохо было только то, что она, с трудом разбиралась в отчетности. До сих пор Анисимовна была не очень сильна в грамоте, и письма от подруги своей Елизаветы Петровны Башкирцевой, которая в то время была с мужем на фронте, читала вслух ей по вечерам кухарка из прежних чиновниц. И Анисимовна рассказывала ей о том, как она встретилась с Башкирцевой в комитетском доме, о том, как много было пережито вместе.

В декабре в поселок вернулся Дима. Его назначили комиссаром продовольствия. После раны и тифа он был слаб и отсиживался дома. Иногда, опираясь на палку, он выходил на улицу. Улицы поселка были пустые, скучные. Не показывались на них старые друзья. Дима не мог привыкнуть к мысли о том, что всего два года прибавилось к его жизни. И печать усталости, которая бывает у людей, переживших много в короткий срок, не сходила с лица. Однажды ему встретился Монастырев, пьяненький, оборванный. Монастырев покачал головой.

— Помнишь, Волчок, как ты, да Пашка, да Леонид меня, презренного штрейха, гармонью с улицы гнали? Вон каким концом жизнь обернулась-то. И Пашки нет, и Воробьева Федора Терентьича…

Дима не дал ему окончить. Он побелел, затрясся и поднял палку.

— О них и говорить не смей, гад!

Дома у Димы, как и у всех в этот год, было голодно и тихо. Все силы уходили на то, чтобы поддержать жизнь в сыне. Мальчишке было полтора года, а он, слабенький и, ужасающе легкий, не смеялся, не ходил. Сухин хмурился, осматривая ребенка, жена плакала, а теща, ко всему безразличная, сидела в углу и все каялась в тех обидах, которые причинила погибшему мужу.