Выбрать главу

Как все это обветшало в тяжелые годы! Ковры, серые от пыли, на подлокотниках кресел оборван бархат, медные крышки отдушин позеленели, вековые изразцы с рисунками наивного содержания сильно потемнели. Стоит только осмотреться, и поймет человек: да, была блокада, голод, разошлись люди, заботившиеся об этом доме.

Здесь теперь большей частью останавливались коммунисты Запада, пробиравшиеся с немалой опасностью для себя через наш рубеж. Слышалась тут и французская, и английская речь, и песни далеких стран. Извлекалась из чемодана единственная бутылка вина, оплетенная соломкой, — вина, в котором заключена частичка жаркого солнца Средиземноморья. И дивились делегаты конгресса Коминтерна тому, что летом в этом городе солнце почти не заходит, и щемило у них сердце оттого, что так пуст прекрасный город, так бледны его дети и растет трава между булыжниками мостовых. И несли они за рубеж правду о людях, с которыми встречались, об их делах, о несломленной вере в будущее, о муках. И они жили этой правдой. А для того, кто изменял ей, наступала духовная смерть.

Завтра Башкирцеву возвращаться в Москву. Дунин зашел к нему на полчаса проститься, но беседа удержала их надолго в комнате, — беседа о том новом, что пришло в жизнь, о новом, в котором трудно разобраться людям моложе, чем они.

Остыл эмалированный облупившийся чайник. Старенькая горничная осведомляется, не надо ли сменить его.

— Ах вы мои миленькие! Да он полнехонький. Вы и не пили.

— Да, принесите, пожалуйста. — Башкирцев улыбается. — Вот заварка. А вот бублички московские. Прошу.

Горничная деликатно берет один из трех темноватых бубликов. У нее добрые глаза и плавная речь.

— За что я вас люблю, так за простоту вашу. А я ведь тут и графьям служила. Кабы вы такими простыми и дальше остались! Только бога не трогайте.

— Да кто его трогает?

— Есть любители. Не церемонятся.

— Вы мне скажите кто, Марья Федотовна, я уж так устрою, что их взгреют.

И старушка сразу мягчает.

— Ну уж, греть-то сразу и не надо. Молоды они, потому и горячие чересчур. Уж вы их не троньте, бог с ними.

Башкирцев и Дунин смеются, хотя разговор у них был перед этим невеселый. А старушке явно не хочется уходить.

— А товарищи из-за границы тоже очень душевные — товарищ Кашен, товарищ Серратти. Я ведь и по-французски немного умею. И комнатные слова и другие тоже. Я ведь у крепостных рождена. Мать у господ научилась и меня учила. В этом чайнике я заварила чаек иностранным товарищам.

Башкирцев и Дунин переглядываются. Товарищ Серратти… О нем пишут гневно, и он это заслужил. Не поймет это добрая Марья Федотовна, как ни объясняй ей. Да что она! И устьевский врач Орест Сергеич, недавно вступивший в партию, не сразу поймет, почему отошел Серратти.

(Он вернется к великой правде нашего века, человек с вдохновенным лицом ученого, которому Дунина представили в саду Таврического дворца, когда там заседал Второй конгресс Коминтерна. «Direttore rosso? — спросил, улыбаясь, Серратти. — Nuovo tipo dei direttori sulla terra? Ma questo direttore è si piccolo e sua usina è grande, come…»[20] — И он показал, как велик Устьевский завод, который видел из окна вагона. Он вернется, этот человек, но больно становится оттого, что сегодня он в стороне.)

Горничная уходит, положив бублик в карман аккуратного передничка. В открытое окно доносится колокольный звон — звонят к вечерне у Исаакия.

— Так вот, Филиппушка, — в который раз повторяет Башкирцев.

Это все обращение к тем мыслям, которые волнуют их обоих. Дунин знает, что Башкирцев разбирается в этом глубже.

— Ты мне, Андрей, побольше, побольше. — На лице у него полусмущенная улыбка.

Так когда-то Родион Буров просил: «Ты мне, Андрей, историю с самых первых времен дай».

Когда-то… Всего четыре года тому назад. Неужели прошло только четыре года с тех пор?

— Самое главное? Сейчас вот что. — Башкирцев снимает очки в золотой оправе, которые он пронес сквозь гражданскую войну, и его близорукие глаза становятся задумчивыми. — Надо хорошенько понять, чему послужили годы, которые мы пережили. Да, был голод, жестокость была, вынужденная, порою страшная. И тяжелые разрушения. Мы ничего не жалели. Мы не имели права жалеть. Все были уравнены, но как? Коркой хлеба, холодом, жертвами. И родилась особая беспощадность к себе, к другим. Она и сегодня дает себя знать. Но все это было временной мерой. Так сказал Ленин. И мера заслуги того, что мы пережили, определена точно. Мы делали то, что должно было защитить революцию от разгрома. А дальше так жить невозможно. Ведь сейчас мы начинаем то, что хотели начать весной восемнадцатого года. Нам это сорвали подлейшим образом, и потому пришел военный коммунизм. Пришел на время, да, на время.

вернуться

20

Красный директор? Новый тип директора на земле? Но этот директор мал, а его завод большой, как… (итал.)