Выбрать главу

— Кто тебя в цех принял?

— По закону. На бирже труда год ждал, как другие прочие. Потом направление дали.

— А на бирже говорил про тот день, когда Бурова бил? Все рассказал? Как сковородки делал, как честных людей с толку сбивал?

— Тот день до биржи не относится. Там профсоюзные дела, политики они не касаются.

Хладнокровие вернулось к Дунину.

— Нет, брат, это политика, и большая. Таких, как ты, к заводу не допустим. Сдавай инструменты, не будешь ты в цехе.

— Да инструментами-то я всегда собственными работал. Не знаешь, что ли?

Не хватило Лукину злого, насмешливого спокойствия, с которым он начал этот разговор.

— Расчет возьму, но помни — оба дома просужу, а к станку вернусь. Помни это, директор уважаемый.

Он стал собирать инструменты, у него дрожали руки.

И в других цехах нет-нет да открывали людей белой улицы.

В конце года зажгли первую мартеновскую печь. Чебаков отметил заветный день тем, что испек в золе картошку, как в былые годы, и поднес каждому из смены по картофелине. Одного он обошел — рабочего из литейной.

— Чего же канавенного не угощаешь? — спросили товарищи по смене.

— Канавенный этот, — медленно заговорил Чебаков, глядя человеку прямо в глаза, — за картоху у меня дочкин шелковый платок взял. Это вовсе не канавенный, а брудер.

Канавенный не отвечал. Сидя на земле, он развертывал тряпицу, в которой лежала еда, но тревожно поглядывал белесыми, бесцветными глазами. Это был Иоахим из колонии, брат безземельного Франца, брат сбежавшего боксера Авеля.

— Так, что ли, было? — нагнулся к нему Чебаков. — Платок-то с птицей в сундуке у тебя лежит?

— Тогда картофель был дороже шелка, а теперь дешевле.

— Жадней вас нет на свете. Сюда зачем пришел? Думал, что подох, мол, я без картошки? Думал, что не встретишь меня больше? А Чебаков — вот он!

— Затем я пришел, что всегда я р-работал.

— А батраков по бокам сколько?

— Я больше их работал.

— Зачем, хочу знать, сюда пришел?

— Р-разорился. Зачем иначе? Мне тут сорок рублей в месяц дают — одна лошадиная нога. Вот и весь р-разговор.

— Врешь, не разорился. Кулак ты был и есть. По всему видать. Меня не обманешь.

— К-какой я кулак на канаве? — однотонно, не меняя голоса, говорил с земли Иоахим.

— Хуже кулака. За тебя всю работу дома справят. Должно, тайком батрака держишь. А ты еще на заводе сорок рублей оторвать норовишь. Да и канавенный-то ты — прости господи! Видел я, как ты работал. За месяц одну лошадиную ногу? За год целую конюшню на канаве наживешь? Копейки не истратишь. Ест сухое, что из дому принес. Совсем как нищий.

— Восемь часов можно и без горячего, — все так же монотонно отвечал Иоахим.

— А восемь часов мы для тебя завели? Уходи ты отсюда совсем, — распалялся Чебаков. — Сиди в своей конюшне.

— Не имеешь пр-рава.

— Права нет? А кто завод сберегал? Ты? Уходи!

Так одно за другим открывались все те места, которые тронула белая улица. Однажды вечером, идя по берегу реки со станции, Дунин увидел у ворот дома двух девушек да парней. Девушка пела под гитару что-то грустное, он прислушался. Далеко разносились звонкие голоса.

Все пули пролетели Да пушки отстреляли, А милого все нет. Лежит он под ракитой, Мой миленький убитый, И счастия мне нет.

Дунин остановился:

— Молодежь! Смена! Чего вы на новый лад про разнесчастную Марусю завели?

— А что, погрустить нельзя? — спросила девушка.

И как бы в насмешку, парень взял тоскливый аккорд на гитаре.

Дунин присмотрелся. Что-то знакомое было в лице девушки. Кто же она? Он не смог себе ответить. Девушка казалась совсем молоденькой, но сколько грусти в ее голосе…

Он не знал, что не о выдуманном, а о своем поет она под гитару. Милый — это Ленька, гармонист, погибший под Ямбургом. Она тогда стояла возле грузовика, когда они в девятнадцатом уезжали на фронт. Ее маленькую фотографическую карточку и показывал Ленька.

Нет, не знал об этом Дунин. И неожиданно в тот же вечер ему открывается грусть другого человека, но это его совсем не умиляет.

Зубная врачиха знает, о чем грустить. Каждый день, надев цветастое платье, в котором она видна издали, ходит на станцию, встречает поезда и ни в один не садится, только глядит вслед. Увидев Дунина, она нерешительно подходит к нему.

— Хочу просить вас, Филипп Иваныч.

— О чем? — добродушно осведомляется Дунин.