Выбрать главу

Внешне Любиков изменился заметно. Волосы уже не пышные, развевающиеся, а гладкие, с обильной сединой. Убавилось статности, определился живот. Глаза теперь не открытые, а узкие, рысьи, настороженные. На щеках появился румянец, но не от здоровья, а оттого, что пьет Любиков, и немало.

Любиков работает в районном партийном комитете Петрограда и невесело сообщает о себе, что он «средний деятель районного масштаба прежней столицы». Разговор свой он часто перебивает безрадостным «ха-ха-ха-а!». И по одному этому раскатистому «ха-ха-ха-а!» можно понять, что это уже не прежний Любиков, а человек, который к двадцати восьми годам безвозвратно прожил свое самое лучшее.

В комнате Любикова на полке стояли первые тома первого издания сочинений Ленина, такие скромные на вид, в картоне. Любиков редко открывал их и признавался (опять-таки лишь самому себе или очень уж близкому человеку): «Он подавляет меня обилием мыслей и, главное, конкретностей, на которых стоит эта мысль. Я просто не в состоянии следить». Зато от другой книжки в картоне Любиков не отрывался. Это была бойко написанная первая для своего времени книжка об историческом материализме со множеством острот и стихотворных цитат.

— Вот этот умеет расклешить мыслишку, эффектно подать ее, — восторгался Любиков. — Не мысль, а конфетка.

Он и сам учился по этой книге и других учил с наслаждением. Завелись у него знакомства среди артистов, и в этом кругу Любиков прослыл как бы наставником, без которого не понять то, что происходит нынче в мире. И звонит одна подруга другой: «Адочка, вы не живете, а спите, вы не видите того, что делается. Я также спала, пока меня не разбудил Петр Аркадьевич Любиков». А по вечерам после службы Любиков излагает людям мысли, которые он взял из бойко написанной книги, и повторяет стихотворные цитаты и остроты, взятые оттуда же.

— В средние века схоласты в Париже спорили, какого роста был Адам и был брюнет он или рыжий. Этим, в сущности, и занимается теперь буржуазная наука на Западе. Ха-ха-ха-а!

Как доверчиво слушают его эти люди, как много нового знает их наставник!

В те годы Любиков в совершенстве постиг то, что он называл «искусством легкого ухода от женщины». Делал он это с простотой, поражавшей его знакомых.

…Ада лукаво сообщает своим друзьям, что сегодня удивит их. Вечером у нее накрыт стол. Собираются гости. Из соседней комнаты выходит несколько смущенный Любиков. У него домашний вид. Это муж Ады. Поздравления, веселый ужин. Любиков в ударе. Он снова вспоминает о том, что самые молодые годы он жил как в экстазе.

— Ах, славно было! Повторится ли?

А всего через несколько дней Любиков покидает эту квартиру, оставив Аду такой озадаченной, что она даже не плачет.

И продолжается у него такая же жизнь, такие же легкие уходы.

А дальше что?

Еще бродит в думах то, о чем страстно мечталось в молодые годы. Он не представляет себе, Любиков, какая она, Барселона, или Неаполь, или Питсбург, но едет Любиков по городу, порученному ему, в открытой машине, едет, раскланивается с новыми знакомыми. Или в Женеве.

Правда, осенние бои в Гамбурге проиграны восставшими. Но они могут повториться и не только в Гамбурге. И придет победа. И в один из городов, где победят восставшие, пошлют Любикова. И он видит себя на улице далекого города. И обязательно в открытой машине. Он снимает фуражку и приветственно размахивает ею. Вот так! Все это он представляет себе только в самом общем, как когда-то Гомперса.

Но долго ли ждать? Ведь он все еще только средний деятель районного масштаба.

А скоро Буров, согнувшись от болезни, но все же человек, чье слово остается веским, скажет Любикову при встрече:

— Да есть ли он для тебя, рабочий класс, Любиков?

И Любиков попытается улыбнуться, словно услышал что-то наивное, но не получится улыбка.

В том-то и беда Любикова, что ни в его мыслях, ни в порывах нет места для рабочего класса. Не живет он ни мыслями, ни заботами рабочего и не видит, в чем растет та сила, которая освободит и Ригу, и Пекин, и Будапешт, где томятся в тюрьмах разбитые в открытом бою повстанцы девятнадцатого года.

Пройдет год, два, три, пять лет пройдет, и скажет устьевец, вернувшись из отпуска:

— Ребята, и до Харькова, и за Харьковом по обе стороны магистрали строят, строят. Все в лесах. Корпуса растут, да какие! Душа радуется и вроде совестно делается. Надо бы на стройку, а едешь на курорт.

Но если Любиков проезжает той же дорогой, то равнодушно смотрит он из вагонного окна. И ни мыслей, ни волнений не возбуждают в нем эти растущие корпуса. И хватает его теперь, так и не вышедшего на большую работу, как он рассчитывал, только на пакостные остроты по поводу недостач, промахов и перемещений людей, которые вчера только были видными или невидными, да на «ха-ха-ха-а!» после этих острот, еще более безрадостное, чем прежде.