Реполов старательно прочел манифест. «Дунька» надел на толстый нос тяжелое золотое пенсне с пружиной. Реполов, вздохнув, сложил листовку. Нет, ничего в этом манифесте не сказано о пенсиях.
Читает манифест и Козловский.
— Конец войне? — говорит он Дунину. — Не рано ли? Вы всегда начинаете с самых крайних слов.
Дунин видит, что теперь Козловский держится намного увереннее, чем раньше.
— А при Гучкове и землю и волю обрели. Так вас понимать, что ли? С этим вы пойдете к народу?
— Времена были другие, товарищ Дунин. Царь под арестом еще не сидел. Дунин сидел, Козловский сидел.
— Значит, при Гучкове все изменилось? Вы уже с землей и волей? Вот это не рано ли? При царе штык в землю, при Гучкове — коли в немецкий живот?
— Как все это узко. Застарелое сектантство, — поморщился Козловский.
Митинг проходил шумно и без порядка. Хотели все сказать сразу, обязательно все. Вовсю хлопали Дунину, когда он говорил о немедленном мире. Но потом кто-то стал доказывать, что давно уже основан в Поповке евангельский угол жизни, где все равны.
Заводский комитет еще не выбрали, а уже кто-то вспомнил сквозняки да мутную воду в чанах. Реполов вынимал книжку и записывал — он все это исполнит, все, чего не сделал его предшественник. Предшественник почти открыто презирал своего помощника, и Реполов его не жалел. Записывал Реполов, не переставая кивал головой.
— Чего вы хмуритесь, товарищ Дунин? Чем недовольны? — посмеиваясь, спросил Козловский.
— Время теряем… евангелист какой-то вылез.
— И они тоже могут говорить. Не хуже наб с вами.
— Вы бы еще настоятеля соборного позвали.
— Придет — и ему дадим сказать.
— Нет на свете хуже такой вот широты, — вздохнул Дунин. — Барская широта. Нам она дорого может обойтись.
— Кому? Большевикам?
— Не одним большевикам. Рабочим.
Заводский комитет начали выбирать, когда уже темнело. Десятки имен летели в президиум собрания.
— Какого Петрова? Петровых у нас целый полк…
— Не того Федосеева… один есть мастер — сволочь.
— Почему сволочь?
— Из кармана тянет. А вот Федосеев Георгий…
— Седунова давай, хороший человек.
— Чем хорош?
— Как же… Ну, одним словом…
Реполов и это стал записывать. Потом перечеркнул — не его дело, да и не разобрать, слишком много накричали.
— Такой комитет — дом на песке. Долго не выживет.
— И тут вы недовольны, товарищ Дунин. Вот и ваши попали, наш общий друг Брахин, например… Мы уловили общее настроение, — начал горячиться Козловский. — А вы чего хотите?
— Толку хотим. Ведь людей не знают, которые попали. Общее настроение? Воду взбаламутили руку запустили. Свое вытащили. Ну, ничего, мы еще переделаем. Люди учатся на своих ошибках. И вот когда поймут ошибки…
— Дудки, — сердито перебил его Козловский. — Не пройдет. Комитет выбран — и точка.
— Еще как пройдет! Дайте только время!
Перед тем как начали расходиться с площади, на трибуну поднялся сталевар Чебаков.
— Ребята, то есть товарищи, — заговорил он. — Коли есть комитет, то ему мое первейшее слово. Заповедь моя или как это называется… — старик замаялся.
— Наказ, что ли?
— Во-во, — обрадовался старик. — Наказ, наказ. После пятого года нас гудка лишили. Почему это — никто не знает. Наказываю я комитету, чтоб как будут завод открывать, убрали бы к чертовой матери заводскую колокольню.
На минуту взял слово Дунин. Этой возможности он, массовик по натуре своей, не мог пропустить.
— Верно говоришь, старый, — обратился он к Чебакову. — И радостно мне, что ты первый сказал о звоне. Ты нам больше чем товарищ, ты друг. Теперь можно открыть: в его доме мы собирались. Он никогда не отказывал, хоть и ставил себя под удар.
Чебаков был растроган и смущен.
— И вот теперь он правильно наказал комитету. Но одно у тебя не так, старый. Говоришь, никто не знал, для чего звон. Начальство знало, и хорошо, брат, знало. Звон — чтобы напомнить, что тише воды, ниже травы ты должен тут быть. Товарищи, я работал и у старого Лесснера, и у нового, и у Айваза, и в других местах. Отовсюду, правда, вышибали, но всюду же был гудок, А звоном здесь только унижали рабочего человека. В соборе звон, на заводе звон. Будто к заутрене идем. Мы же не монахи, не попы. Мы рабочие. Мы устьевцы.
— Убрать колокольню! — неслось с площади. — Давай гудок!
— Будет сделано, будет сделано, — кивал головой Реполов, торопясь записать в книжечку. — Действительно, звон неуместен. Он, так сказать, устарел.