Даже здесь, в большевистском комитете, человек с длинными усами робко кашлянул, снял шапку, помялся, снова кашлянул и наконец решился:
— Значит… выводите?
Полотнище уже было расписано. Воробьев проверял свою работу.
— А к примеру… Вот эти слова — о чем бы они?
— Сразу не объяснишь, — отвечал Воробьев. — Тут большой разговор нужен. Это понять надо.
— Понимать это все, верно, надо, — вздохнул усатый. — У вас, говорят, главный есть — Буров. Я к нему насчет понятия. Повидать бы его.
— А имя тебе?
— Имя мне — Бондарев, Матвей Степанов.
— Откуда?
— Из железокотельной.
— Глухарь, значит?
— Покуда еще не так, чтобы очень, но без этого не обойдется. На правое туговат — даже музыку в трактире плохо им слышу.
— Иди в ту залу. Буров там.
Матвей Степаныч на носках огромных сапог осторожненько переступил порог.
— Записываться, что ли, к нам пришел, товарищ Бондарев? — спросил Буров.
Бондарев испуганно замахал руками.
— Где мне записываться. Я только насчет правды, как говорится, узнать.
Брахин, сидевший тут же, сразу вскипел:
— А у нас что, правда каждому напрокат? Поносил да бросил? К нам за правдой, а записывался небось у трезвенников?
— Был и у трезвенников, — вздохнув, смиренно согласился Бондарев.
— Под молитву записывался, что пить не будешь?
— Под молитву.
— А выдерживал? — вдруг спросил Буров, выразительно посмотрев на Брахина. Тот, видимо, опять готовился сказать что-то колючее.
— Ну, разве с месяц выдерживал.
— А больше?
— Ни в какую, — усмехнулся Бондарев.
Усмехнулся и Родион. Простой и понятный человек стоял перед Буровым. Свой… но уж больно темный человек. Может, и на маевках бывал, и речи подпольщиков слушал, и даже читал листовки. А на заводе покупал за пятак бульварную газету и углублялся в чтение романа из жизни большого света.
Отставший это человек, и многое еще потребуется, чтобы разбудить его.
Бондарев и сам понимал, что сознание у него темное.
— Конечно, не ко времени это, — признался он. — Как литейщики говорят, товарищ Буров Родион Степаныч, в голове у меня… ну будто «козел»[2] засел.
— Выбивать его надо…
— Надо, конечно. Да как бы башку при этом не расшибить.
Брахин презрительно посмотрел на Бондарева, снова хотел сказать что-то едкое на этот раз насчет «козла», но опять встретился взглядом с Буровым и промолчал.
— Зачем же ты пришел, товарищ Бондарев?
— Тут не моя одна правда, — заторопился Бондарев, — тут, понимаешь, многих правда. Я, как это теперь говорится, значит, делегат и целой компании нашей.
— Да что это за компания?
— Ступина из меднокотельной знаешь? Павла Егорыча Солова из новосборочной? Силантьева из цепной? Корзухина из ремонтной?
И он назвал еще имен десять.
— Знаете их?
— Нет, не знаю их. Но какое у тебя все-таки дело?
— Все ходим, говорим между собой — платить или не платить? И не можем решить. И так примеряемся и этак, даже ругались промеж себя. Платить или не платить?
— Кому платить-то?
— Да Ноткевичу, Тавиеву. Им.
— А, вот оно что! В заклад носил?
— Всю жизнь носил. Все годы. — Бондарев обрадовался тому, что Буров его понял с полуслова. — Да не в заклад, не в заклад. Что у меня для заклада есть! Под расписку брал. Приходим мы теперь в сомнение — неужто платить? Ходили мы и к Александру Модестовичу Козловскому. Посоветуй, значит.
— А Александр Модестович что вам советует?
— Мало понятно. Перво-наперво борись, говорит, за светлую жизнь. Вникай, говорит. Говорит, что наобум нельзя. Говорит, будут новые законы. Говорит, жди, объявка будет от Учредительного собрания. А какая она, объявка, будет? И чего учреждать-то будут для нас?
Буров переглянулся с Брахиным.
— Даже это Козловский до Учредительного собрания хочет оставить.
— Портится он, портиться он начинает, — проворчал Брахин. — Ну, я и пропишу Модестычу.