Выбрать главу

— Это особ статья, — заметил Башкирцев. — Встретимся потом — объясню.

Буянов простился.

Он пошел было к двери и вернулся.

— Между прочим, Модестыч сказал, что вы к нему на мировую подсылали. Что, мол, предлагали мириться. Чтоб ни ты против нас, ни мы против вас.

Когда Буянов ушел, Буров спросил, говорил ли кто с Козловским об этом на улице или в поезде.

— Сейчас это очень опасно. Потап Сергеич, давай по правде — может, ты?

Но Дедка махал руками.

— После евоной подлости не знаюсь с ним, Да я его! Я! — И застучал кулаком по столу.

Пора было расходиться.

Свежее летнее утро. Манит оно вдаль, за ту черту, где застыли чернеющие лодки. Эта даль красива только отсюда, — там топкие поля с неверными кочками да редкий низкорослый лес.

А вблизи как жалок и убог поселок — посад, продымленный, с почерневшими, подгнившими домами. Уже не один срок служат заборы у палисадников, и давно пора их сменить. Как ни трудно жилось, но старались люди хоть немного украсить дома. Резьба на наличниках — под кружево, под крестики, под елочку, под желобок, под гармошку. На угольниках, прикрывающих край сруба, — квадратики, шишечки, витушки. И наличники, бывало, раскрашивали поярче, иногда ультрамарином, и издали казались они большими ярмарочными пряниками: посередине облиты белым-белым сахаром, а по краям цветасто.

Но безжалостно время. Не хватает забот на бедную красоту устьевских домов. Облезла краска на наличниках, под нею жухлое дерево. Это чаще всего значит, что не угодил чем-то хозяин начальству и взяли его на войну. Вернется ли он, кормилец? (Только у домов, где живет новосборочная, вид поновее, не нужно заплат на драночную крышу и не выцвели наличники.)

Пройти за дома — там еще неказистее: на заднем плетне горшок, да продырявленное решето, да латаное-перелатанное бельишко. На курятнике дверь из черных досок, принесенных, видно, с пожарища.

И кажется, что неохотно из подвешенной к сараю клетки вылетают ослепительно белые с вороными хвостами голуби — гордость и утеха старика, который, шлепая в рваных галошах, открывает калитку. А рядом с сараем две яблоньки — обе хилые. Одна померзла. Долго ее будут отливать, сколько воды наносят! Покажутся на ней два-три листочка, робкие, маленькие, обрадуется старик — и напрасно. Не оживет яблонька — на растопку пойдет она.

Светлело. Посад спал. Вдали на полукруглом канале чернели замерзшие на одном месте лодки. Волчок как-то по-особому поглядел в ту сторону.

— Что Димушка? — спросил Родион.

Он весело посмотрел на Волчка, и веселость не была наигранной. В нем укрепилось то чувство, которое охватило его, когда они, окончив заседание, вышли в зал и постояли там с минуту. Нет, не отнимут у них ту силу, которую они накопили.

— Что, Димушка, те-то «подальше от грешной земли», — он пропел эти слова из матросской песни и показал на лодки вдали. — А, товарищ Савельев?

Волчок не ответил. В его взгляде можно было прочесть: «Вот есть же люди, которым и в такие дни все нипочем. Сели за весла — и давай».

А прошлым летом Дима, страстный любитель раннего лова, сам был бы в это время в лодке.

На одну минуту от крошечной проказливой тучки брызнул, как сквозь сито, освежающий меленький-меленький дождичек, чуть зарябило на протоке, чуть поиграл ветер в верхушках вязов, склонившихся над протокой, чуть подрожали на воде листья, первые листья, которые опалило жаркое солнце и сдул вниз ветер, и снова стало тихо и неподвижно.

Они простились, каждый направился к себе. В палисаднике одного дома, положив руку на калитку, стоял человек, немного знакомый Родиону, и человек этот поманил его к себе.

— Родион Степаныч, что я тебе скажу.

— Что же, Петр Акимыч?

Это был один из тех людей, которые изредка заходили в комитет, говорили как-то выжидательно и свое отношение к самому важному определяли довольно осторожно. Не трусость подсказывала им это, а неуверенность в том, что они вполне поймут Бурова, Дунина, Башкирцева, докладчика, приехавшего из столицы. Они терялись в общей массе устьевцев, у некоторых были свои дома, довольно аккуратные на вид, они и в церковь ходили. Но это были не люди из новосборочной, не враги дома на Царскосельской, люди еще тише, еще незаметнее, чем Бондарев, который в первые дни революции принес в комитет свою жалобу на ростовщиков.

— Я к тебе заходил, Родион Степаныч, мы ж почти что соседи. Не застал тебя, вот жду… Люринг опять приехал. Надо, чтобы ты знал и берегся.

— Люринг? Жандармский ротмистр?

— Он.

— Ты сам видел его?

— Люди видели. Одни говорят — вещи забрать, а другие — опять, мол, порядок наводить приехал. Родион Степаныч, ночуй у меня.

— Да уж ночи-то нет.

— Ну, пережди. А потом пойдешь.

Буров смеялся.

— Да что ты? — В голосе человека, который вызвался оказать услугу, звучала обида. — Тут не смех. Не веришь?

— Не верю.

— Да почему?

Непросто было объяснить такому человеку, что даже теперь, после стрельбы на Невском, после разгрома «Правды», жандарм Люринг, прощенный новой властью, не посмеет показаться в поселке Устьево.

— Но тебе спасибо, Петр Акимыч. Спасибо за то, что беспокоишься за нас.

— Беспокоюсь — это верно.

Он с сожалением посмотрел на Бурова, который направился к себе.