— Теперича все фальшивое — что деньги, что люди.
— Да уж рот не разевай. Марш маршем в карман к мужику залезут… без спросу, — живо отзывался Петр Елисеев.
— Али червячки завелись? — спрашивал Андрей Блинов, усмехаясь. — Беспокоят?
И все мужики ерзали и переглядывались, улыбаясь в бороды.
— Завелись не завелись… с умом жить можно, — отвечал Елисеев, отводя в сторону сытые глаза.
— Это верно.
— И верно, да скверно.
— С умом и прежде жилось не плохо, — глубокомысленно говорил Ваня Яблоков.
— Уж не тебе ли? — насмешливо спрашивал Елисеев, с презрением глядя на Яблокова.
— А что же? И мне… — пыжился Яблоков, надувая щеки. — Я, брат, в Питере жил дай бог каждому. День там как час. Пока магазин хозяину откроешь, товарец покрасивше на прилавок раскинешь… Ну там дамочке мадаполаму, который завалялся, присоветуешь, глянь, и обед. Сейчас в трактир… Стаканчик хватишь, рубцом либо студнем с хреном закусишь — аршин-то у тебя сам шелка меряет. Хе-хе… Барыня и мигнуть не успеет, как четверти в покупочке нет-с. Тары-бары разводишь, а аршин-то, стервец, меряет!..
Рассказывая, Яблоков весь преображался. Куда девались его лень и неповоротливость. Он вертелся перед мужиками вьюном, кланялся, точно покупателям, подмигивал, хихикал и вдруг, благородно склонив набок лохматую, пыльную голову и лукаво скосив масленый глаз, вскидывал короткие руки, и они молниеносно мерили невидимым аршином.
— П-жалуйте-с! Натянул — и ножницы за ухо, рванешь, только треск идет… А хозяин, бес, тебе шепотком: «За старание — четвертак…» Стало быть, вечером опять в трактире. Поджарочку говяжью закажешь, графинчик-с… Рюмашечку одну-единственную опрокинешь, хлебца понюхаешь и ждешь… — Ваня Яблоков срывал подле себя лист подорожника, нетерпеливо мял его, засовывал в рот и жевал, потирая руки. — Не-су-ут! — кричал он, захлебываясь слюной. — Поджарочку говяжью несут. А она, мерзавка, шипит на сковороде… А тут песни… слезой прошибает. Опять же граммофон… Н-ну, пир горой!
Мужики, как малые ребята, валились со смеху на траву. Смеялась, глядя на Яблокова, и Анна Михайловна.
— Пи-ро-валь-щик!
— Помним, помним, как ты из Питера с березовым кондуктором прикатил.
— Вот-те и поджарочка… поджарила, честная мать!
Ваня Яблоков сконфуженно замолкал, почесываясь. Вяло сердился:
— Ну, что ржете? Верно говорю… Дай-ка, Андрюша, табачку на закурку. Кисет-то я дома забыл, вишь, какая оказия…
Блинов нехотя доставал кисет и продолжал выкладывать новости:
— Вот еще насчет Европы пишут… На поклон, чу, к нам идет. Михаил Иваныч Калинин послов принимает.
— Нужда заставит — пойдешь.
— Это буржуев-то? — удивлялась Анна Михайловна, невольно вмешиваясь в разговор.
— А что ты думаешь? Сильнее нашего народа на свете нет, — соглашался Петр Елисеев. — В гражданскую мы всем надавали по шапкам. Приходится кланяться.
— Да-а, — с сомнением тянул Блинов, осторожно отсыпая Ване Яблокову щепоть махорки. — Поклонятся и зараз на шею нам сядут.
— Не привыкать…
— Это точно.
— Шалишь, брат! С меня довольно! — горячился Елисеев, вытягивая жилистую обожженную солнцем руку. — Рубану… не отсохла еще… И партия большевиков не позволит. Она линию нашу гнет. Сказала — землю мужикам, и сделала. Постой, так ли еще для мужика будет вольготно.
И, точно сердясь, что сказал лишнее, он заворачивал на палец ус и дергал его. Потом насмешливо цедил:
— Семенов Николаша намедни трепался… Выставка, слышь, в Москве была… сельскохозяйственная. Будто из города туда партийные ездили, смотрели… И показывали им машину. Не поймешь: танк не танк, автомобиль не автомобиль… Девять плугов зараз тащит… Врут поди.
— Известно, брехня, — соглашались мужики.
Но по глазам видела Анна Михайловна, что они верят в эту диковинную машину, как верят в то, что жить им будет скоро лучше. И сама она, наслушавшись всего, начинала верить, что придет конец ее тяжелому житью.
Она ждала этого и не могла дождаться, и вера покидала ее.
Опять гремела бубенцами от станции до уездного города лихая тройка Исаева. Когда седоков стало много, Исаев завел гнедого рысака, новый тарантас на рессорах и ямщичничал на пару с работником.
Снова открылась в селе бакалейная торговля Гущиных. За прилавок стал брат Кузьмы, Савелий, такой же, как Кузьма, косоглазый и в таком же белом фартуке. По хозяйству и в доме у него управлялась племянница Катюшка, выписанная из-за Волги, угрюмая, черная, как цыганка, длиннорукая девчонка-подросток. Савелий ласково звал ее невестой и, покрикивая на нее и чахоточную жену, носился по двору и лавке вездесущим бесом. Он сам пек крендели, ситный с изюмом, откармливал свиней, скупал по деревням яйца и овечью шерсть, торговал, работал в поле, читал мужикам газеты и еще находил время петь на церковном клиросе.