Скоро меньшенький заболел. Анна Михайловна парила его в печи, натирала уксусом, выпрошенным у дьякона, кормила без всякой очереди и меры. Она не спала ночей, баюкая его и поминутно пеленая, словно хворь от того должна была отступить.
Ничего не помогало. Ребеночек уже не принимал груди, посинел и таял, как лед весной. Жалобный плач его становился все тоньше и тише.
— Аннушка, голубка моя, не мучай себя и парнишку. Видно по всему — не жилец он на этом свете, — говорила сердобольная лекариха бабка Фекла. — Бог дал, бог взял… Еще один остался, ну и слава тебе… Грех противиться воле божьей. Дай парнишке умереть спокойно.
Старуха принесла желтый надломленный огарок свечки, прилепила его перед образами, затеплила и, мелко и часто крестясь, нашептывала:
— Исусе праведный, прими ангельскую душу младенца Михаила… Матерь божья, пресвятая владычица, ослобони и успокой грешную рабу твою Анну.
— Не дам умереть! Не дам! — исступленно кричала Анна Михайловна, хватала ребенка на руки, согревала теплом своего тела.
Мальчик лежал пластом и хрипел. В отчаянии мать раскрывала ему рот и, сдавив грудь, брызгала белую живительную струйку молока.
Была одна ночь, когда и матери показалось, что мальчик не выживет. Но потом ему вроде как полегчало, он перестал плакать и уснул. А через день и глаза открыл и, слабый, бледный, пошевелился на материнских руках.
Анна Михайловна заплакала и перекрестилась:
— Будет, будет жить…
Действительно, ребенок выздоровел, хотя так и не догнал в росте большенького брата.
Любо было матери, как заагукали, заворковали первым смехом ее сыновья. Точно голуби завелись в избе. Часто после работы, усталая, Анна Михайловна забывала похлебать щей или супу, и варево прокисало у нее в печи. Но не было такого вечера, чтобы она забыла поиграть с детьми. Постлав на стол дерюжку и положив на нее сыновей, при трепетном свете лучины она подолгу любовалась на ребятишек.
— Агу, Лешенька… Агу, Мишенька… Агу, голенастенькие вы мои! — приговаривала она, тормошила и целовала их, пока ребята не покрывались сизыми пупырышками и не оглашали избу сердитым криком.
Нарушая заведенный порядок, растроганная мать, приловчась, брала обоих на руки, клала к груди, слушала, как сопят и чмокают сыновья, как теребят ее ручонками. Приятная истома овладевала ею, глаза смыкались. Тихим, сонным голосом она напевала что-то бессвязное, ласковое, известное одним матерям.
И чудилась ей широкая, залитая солнцем, праздничная улица села. Народ гуляет толпой. Гармонь тут и молодежь. Кипит улица… И вдруг точно волна по ней проходит. Расступается народ, дает дорогу ее сыновьям. Высокие, статные, идут они плечом к плечу, рядышком. Пиджаки на них нараспашку, суконные, новехонькие. Голубые ластиковые рубахи вышиты шелком. Сапоги лакированные — в голенища смотрись, как в зеркало. При часах ее сыновья. Из-под картузов, заломленных набекрень, вьются кольцами кудри.
Идут сыновья, на народ поглядывают, промеж себя ведут ласковые речи. А народ кругом шепчется: «Чьи такие молодцы? Чьи красавцы такие?» Отвечают соседи: «Да нашей Анны… Анны Михайловны Стуковой, разве не знаете?»
Сыновья будто ищут ее, мать, а она почему-то от них хоронится. И так ей приятно, так радостно!
«Вырастила… вырастила соколов моих ясных. Теперь и умирать можно… — шепчет она, улыбаясь сквозь слезы. Летайте по белу свету, ищите подружек-лебедушек, счастье свое ищите…»
Горделивыми заплаканными глазами провожает она сыновей. Они идут вдоль села за девушками. Она смотрит им вслед и никак не может вспомнить, где видела эту широкую спокойную спину, эти приподнятые плечи. Ей хочется забежать вперед, посмотреть в лицо и вспомнить. Не тут-то было! Сил нет, чтобы растолкать народ. Она хочет бежать — ноги ее приросли к земле…
Вздрогнула Анна Михайловна и очнулась. Щеки унес мокрые. Чадит, догорая, лучина в светце. Ночной холод подбирается к босым ногам. Сыновья отвалились от грудей и спят на ее онемелых руках.