Выбрать главу

– Вашкевич любил песню эту, – сказал Головченя и быстро поправился: – Любит.

Казалось, все посмотрели на Застенчикова, а у Застенчикова вид испуганно-сердитый, жалкий.

Когда кончили «Вашкевича песню», Носков неожиданно потребовал:

– Саратовские.

– Да ну тебя, Николай, – возмутился Сергей Коренной, – танцы давай открой.

А Носков уже завладел Разванюшей: стоит перед ним, будто отгораживая от всех. А Разванюше все равно: припевки так припевки.

Носков слушает, сегодня для него и припевки – протяжное, грустное. Это же его Волга. Смотрит на всех и вроде просит: «Ну, хлопцы, хорошо ведь!»

Толя уже знает, что здесь у каждого своя песня. И другие помнят – чья какая. До войны, бывало, грибники-пацаны высвистывали каждый свою мелодию: «Сулико», или «Три танкиста», или «Кирпичики» – это чтобы не аукаться и знать, где кто. Вот так и здесь – у каждого своя.

– Хлопцы, – вспоминает Молокович, – Жорка-десятник все пел: «Не для меня придет весна…»

Поют, и будто ты в чем-то виноват, и печаль в тебе оттого, что не знал любившего эту песню человека и он не знал тебя.

А потом – Зарубина песню. Про сибирскую даль, про партизанскую старушку. Когда за стенами ночь, когда вот так подрагивает огонек коптилки, а рядом столько людей, и у каждого своя песня, и ее поют все – на душе печально и так хорошо. Вот и дневальный открыл дверь, заглянул в землянку:

– Хорошо, хлопцы.

Стоит, держит дверь приоткрытой, сам слушает и, видимо, хочет, чтобы соседям было слышно. И все это заметили.

– Фомушка, давай «Ревела буря».

Густой бас Ефимова – будто специально для этой песни. Песне в землянке тесно: слышно, что и соседи подхватили ее.

– Хорошо, хлопцы, – опять говорит дневальный.

Толя лежит за спинами поющих, счастливый, что он здесь, но ему и грустно, что он не там и, может быть, никогда не побывает там, откуда пришли песни, куда уносят песни.

И чем больше поют, тем печальнее голоса, строже.

Наши хаты сожгли,Наши семьи ушли,Только ветер в развалинах воет…

Кончили песню и вдруг услышали – как продолжение ее – далекие голоса, поднимающиеся навстречу.

– Пластинку крутят, – попытался кто-то очень просто объяснить чудо.

Но никто не пошевелился. Каждый будто в самого себя вслушивается, в себе слышит эти издали приходящие звуки.

А Толе кажется, что он и видит… Блеклую неподвижность неба, голубое колыхание моря. И угольно-черные очертания холмов, из-за которых встает солнце. Голоса людей – оттуда, из-за холмов. Они уже на черных холмах – черные в утреннем свете люди. Спускаются к морю. И несут своих мертвых, тех, что не дошли, тех, кого потеряли. Несут с собой все, что потеряли в пути…

– «Грозы» называется, – пояснил сидящий над коптилкой Головченя.

– Эх ты, братка белорус! – засмеялся Светозаров. – Не «Грозы», а «Грезы». Шумана.

– Немец? – удивился и точно обиделся Молокович.

– Это тут уже ни при чем, – голос Коренного.

VI

Сегодня Толя идет на боевую операцию. Все повторилось: первое построение возле землянки, потом – на «круглой» поляне («Кто болен? Ножки, животик…»), серьезные или нервно веселые лица. Но все это уже имеет прямое отношение к Толе. Такое ощущение, что его все больше сносит в сторону от тех, кто остается в лагере, кто не пойдет. Пока можно видеть, Толя старается смотреть на всех, кто остается, на маму. Зато Алексей хоть бы оглянулся!

Долго шли по застланным кружевными тенями лесным дорогам, по просекам. Потом лежали, дожидаясь вечера, снова шли и снова усаживались на холодную землю. Ужинали из карманов: хлеб, мясо. Кто-то там впереди знает, куда и как. Толю распирает тревожное и гордое чувство.

Вот они – идущие в бой партизаны. Правда, в его мечтаниях о партизанах не было таких вот Застенчиковых. И сегодня этот тип пробовал стонать («Сапоги расползлись…»).

– Менш! – заорал на него Баранчик. – У меня босиком побежишь.

Баранчик теперь командир. Вместо Вашкевича, которого отправили на аэродром. Как-то по-другому стало во взводе: больше веселой бестолковщины, крика, мата. Носкову это, например, нравится. Да и вправду неплохо, если бы Толя не видел, что мать смотрит на Баранчика с каким-то задавленным ужасом. Реже стала появляться в землянке, с Баранчиком разговаривает хотя и уважительно, но каким-то особым голосом, как с больным. А тут еще проклятый велосипед! Он все еще валяется под нарами, тускло поблескивая никелем. Баранчик, конечно, помнит. Или не помнит. Он и злой – не злой, и добрый – не добрый. Орет, а поглядишь в круглые глаза и не разберешь: всерьез или из любви к крепкому словцу.