Чем теперь стала Монтайю? Я видел перед собой прекрасные очертания деревни, которые я всегда хранил в своем сердце. Я закрыл глаза, чтобы лучше видеть. Плавные линии, лепящиеся друг над другом домики, собранные в треугольник, взмывающий ввысь силуэт замка с тремя угловыми башнями, массивный донжон, ровные стены, окруженные глубоким рвом. Тогда я снова открыл глаза. Знамена де Фуа, как всегда, развевались на вершине донжона. Все те же сады у подножия склона, где виднеются чьи–то фигуры, источники, у которых иногда появляются женщины с кувшином на плече. А еще ниже, возле самых полей, церковь святой Марии во Плоти, выстроенная из белого камня, святилище пастухов, освященная земля кладбища в тени лип. И маленький одинокий силуэт, поднимающийся к деревне от Источника мертвых.
Чем стала Монтайю? Деревня передо мной, казалось, молча притаилась, а я, словно загнанный зверь, смотрел на нее. Зализывает ли она раны? Или ожидает следующего удара? В мягком сентябрьском воздухе она выглядела какой–то ущербной, умирающей, казалась просто рядом домов, все еще лепящихся на возвышенности, под стенами графского замка. И каждый раз, когда я вновь открывал глаза, все тот же жестокий образ ранил меня. Мне бросались в глаза эти провалы в ранее ровных деревенских улицах, словно зияющие дыры, черные пни гнилых зубов. Мне говорили, что половина деревни разрушена и сожжена. Грубая власть солдат и Инквизиции все еще тяготела над Монтайю, все еще хватала ее за шею и загривок, как поступают со строптивым животным, которое хотят подчинить, чтобы встряхнуть его и осыпать ударами, как только оно осмелится снова показать зубы. Я сжал кулаки и, глядя на все это, вспоминал, как ты, Гийом, рассказывал мне, когда мы встретились за неделю или две до того, в Пючсерда. Когда ты мне говорил о том, как ты, молодой Гийом Маурс, осмелился публично бросить в лицо попу Пейре Клергу перед тем, как бежать:
— Берегись меня, потому что если я смогу, то убью тебя, ибо жить могут либо ты, либо я.
И тогда старый Понс Клерг, отец ректора и бальи, патриарх могущественной семьи Клергов — которая все еще была крепка и надежна в основании, возвышаясь над всей деревней — тоже бросил тебе в лицо, тебе, юноше, взбешенному арестом всех своих родных:
— Ты считаешь, что сможешь бороться и против Церкви, и против короля Франции?
Так значит, это Монтайю хотела бороться против Церкви и короля Франции? Монтайю, раненная, сломленная, наполовину опустевшая, обескровленная. Ее мужчины и жещины брошены в тюрьму Каркассона, гниют в Муре, носят желтые кресты, ее мертвые выброшены из могил, дома сожжены. За то, что она не хотела слишком быстро предавать веру отцов…
Именно эти слова вскоре сказал мне отец. Слова, которые на следующий день я унес из Монтайю, и теперь всю жизнь они будут взывать ко мне. Но тогда я размышлял в одиночестве, сидя на сухой траве, и глядя на изуродованные очертания моей деревни. Когда настала ночь, малыш Арнот вернулся за мной вместе с другим моим братом, Бернатом. Его юное лицо было бледным, худым, очень решительным, замкнутым в какой–то немой обреченности. Он приветствовал меня без особой радости. Я обнял его, но его плечо под моими пальцами показалось жестким и словно неосязаемым. Я едва узнавал юношу, явившегося в Доннезан год или два назад, чтобы предупредить меня. Желавшего убежать за Пиренеи и там, вдали, начать новую жизнь. Бернат Маури, которому едва исполнилось семнадцать лет, с огромными крестами из желтой ткани, нашитыми на грудь и спину, проведший много месяцев в инквизиторских застенках Мура Каркассона.
— Наша мать умерла, — сказал он мне жестко, как если бы хотел бросить мне это в лицо.
Я упал в траву на колени, а малыш Арнот пошел один вниз по склону, через лощину с амбарами, к тому, что осталось от Монтайю.
И тогда мой брат Бернат добавил безжизненным голосом, что наша мать Азалаис не могла долго выносить жизнь в инквизиторской тюрьме. Что ее осудили на очень тесный Мур, на хлеб скорби и воду страданий. С кандалами на ногах. Азалаис Маури, урожденную Эстев, жену Раймонда, ткача из Монтайю, которая каждый год своей жизни, после свадьбы, рожала по ребенку, из которых семь или восемь выжили. И двое из этих детей умерли еще до нее в Муре Каркассона. Моя мать Азалаис, моя мать, с худым трагическим лицом, влажными глазами, нежным ртом, устами, передававшими нам поцелуи и молитвы. Я с силой сжал плечи брата Берната и попросил его помолиться вместе со мной, здесь, под небом, глядя на Монтайю. Сказать молитву добрых людей, обратиться к Отцу Святому, к Богу Истинному. Но он вырвался от меня и стал ворчать. Сказал, что не может больше молиться. Что он больше не будет молиться, ни притворно, в храмах попов, ни молча, в глубине своего сердца. Вздор все это! Он от злости топнул ногой, и мы стали спускаться к деревне, а ночь все сгущалась. Моя мать умерла, и я впервые ощутил себя вдовцом и сиротой, лишенным всякой любви. И я понял, что моего детства больше нет, и юность ко мне тоже не вернется.