Но на чем же основывалась эта радикальная критика церковных таинств? Во всяком случае, не на Священном писании. Писание само было подвергнуто Меноккио пристрастному экзамену и свелось в итоге к некоему элементарному ядру, к «двум словам»: «Я думаю, что Священное писание дано Богом, но потом к нему много добавили люди; для этого Священного писания достаточно было двух слов, но потом оно выросло, как растут книги о сражениях...» Даже евангелия с их разноречиями удалились, по мнению Меноккио, от краткости и простоты слова божьего: «А о евангелиях я думаю, что частью в них правда, а частью евангелисты добавили в них от себя: это видно по страстям — один говорит о них так, а другой иначе». Неудивительно поэтому, что Меноккио мог говорить односельчанам (и повторять уже на процессе), что «Священное писание выдумали, чтобы морочить людей». Отрицание догматики, отрицание священных книг, акцент исключительно на практической стороне религии: «а еще он мне говорил, что верит только в добрые дела», — это показание Франческо Фассета. А в другой раз, обращаясь к тому же Франческо, воскликнул: «я хочу только делать добро». Понятно, что святость представлялась ему идеальным образом жизни, практического поведения, и ничем другим: «я думаю, что святые были хорошими людьми и творили добрые дела, и за это Господь Бог сделал их святыми и они молятся за нас». Ни мощи, ни образы святых почитать не следует: «а мощи их, разные там руки, ноги, головы, пальцы, думаю, что такие же, как у нас, и им не нужно поклоняться..., не нужно поклоняться их образам, но одному Богу, который сотворил небо и землю; разве вы не помните, — воскликнул Меноккио, обращаясь к судьям, — как Авраам разбил все кумиры и все образы и поклонился только Богу?» Также и Христос своими страстями преподал людям образец поведения: «он помог... нам, христианам, потому что терпел ради любви к нам, и показал, как нужно терпеть и умирать ради любви к нему; не надо страшиться смерти, потому что Бог захотел, чтобы и сын его умер». Христос был только человек, и все люди — сыны божьи, в них «то же естество, что в том, которого распяли». Следуя этой логике, Меноккио отказывался верить, что Христос умер во искупление грехов человечества: «если кто-то согрешил, он и должен каяться».
Большинство этих утверждений было сделано Меноккио в ходе одного очень долго продолжавшегося допроса. «Я скажу такое, что всех приведу в удивление», — обещал он односельчанам: действительно, и инквизитор, и генеральный викарий, и подеста Портогруаро должны были онеметь от изумления при виде какого-то мельника, который с такой уверенностью и напором излагал свои идеи. На их оригинальности Меноккио особенно настаивал: «Я никогда не имел дела ни с каким еретиком — сказал он, отвечая на конкретный вопрос судей, — но я не без смысла в голове, и я хотел разузнать великое и неизвестное; может быть, все то, что я говорил, — ошибка, и я покоряюсь святой церкви. Может быть, я согрешил, но Святой Дух меня просветил, и я прошу смерти у Господа Бога, у Господа Иисуса Христа и у Духа Святого, если в чем-нибудь солгал». В конце концов он решил последовать совету сына, но в начале ему хотелось, как он давно уже задумал, «много чего сказать о дурных делах тех, кто наверху». Он, конечно, знал, чем рискует. Когда его уводили в камеру, он попросил судей о снисхождении: «Пощадите меня, синьоры, ради Господа нашего Иисуса Христа: если я повинен смерти, казните меня, но если я заслуживаю милосердия, окажите мне его, потому что я хочу быть добрым христианином». Но до конца процесса было еще далеко. Через несколько дней (1 мая) допросы возобновились; подеста пришлось уехать из Портогруаро, но судьям не терпелось еще раз послушать Меноккио. «Из прежних заседаний, — сказал ему инквизитор, — явствует, и об этом вам было заявлено, что дух ваш шаток и исполнен нечестивых мнений, и ныне святой суд желает, чтобы вы закончили перед ним изложение всех ваших мыслей». Меноккио в ответ: «Дух мой был объят гордыней, я желал нового мира и нового устройства всей жизни, я думал, что церковь идет по неправому пути и хулил ее за роскошество».