«С той поры Шлойме ни о чем другом не думал. Он знал одно: сын его хотел уйти от своего народа, к новому Богу. Старая, забытая вера всколыхнулась в нем. Шлойме никогда не был религиозен, редко молился и раньше слыл даже безбожником. Но уйти, совсем, навсегда уйти от своего Бога, Бога униженного и страдающего народа - этого он не понимал. Тяжело ворочались мысли в его голове, туго соображал он, но эти слова неизменно, твердо, грозно стояли перед ним: “нельзя этого, нельзя!” И когда понял Шлойме, что несчастье неотвратимо, что сын не выдержит, то он сказал себе: “Шлойме, старый Шлойме, что тебе теперь делать?” <...> И тогда, в ту минуту, когда сердце его заныло, когда ум понял безмерность несчастья, тогда Шлойме <...> решил, что его не прогонят отсюда, никогда не прогонят. <...> “<...> Шлойме расскажет Богу, как его обидели. Бог ведь есть, Бог примет его”».
Ночью Шлойме встает с постели, стараясь никого не разбудить, выходит на крыльцо, цепляет на крюк веревку и вешается.
Логические основания такого поступка не представляются очевидными...
Рассмотрим, однако, реальный фон рассказа.
16 февраля, спустя неделю после публикации рассказа Бабеля, в том же киевском журнале «Огни» появилась следующая заметка:
«На днях в газетах промелькнуло коротенькое сообщение: повесился еврей, высланный [курским губернатором Н.П.] Муратовым, оставив жену и восемь детей. Оказывается, этот еврей в том месте, из которого его выселили, прожил 20 лет, и гроза разразилась над его головой внезапно. Говорить о законности или незаконности этого и подобных ему административных распоряжений не приходится: уже слишком много было говорено о широко развившемся за последнее время произволе местных больших и малых правителей - преимущественно по отношению к евреям.
Где-то, за тяжелыми портьерами, закрывающими уличный свет, - сидят люди в футлярах, выкапывая измену, и с сознанием отлично исполненного долга подписывается роковая бумага, кладется печать <...> Бумага быстро достигает своего назначения и громом поражает мирнейшего из мирных еврейских обывателей. <...> и приходится в лютый мороз - во исполнение приказа - со всем домашним скарбом поскорее убраться куда глаза глядят. Про все эти ужасы несчастных выселенцев немало писалось в газетах. Не выдержал высланный Муратовым еврей всех этих ужасов, испугался тяжелой перспективы, ожидающей его семью, и переселился в лучший мир, где нет правных <sic!> и бесправных, чем, надо полагать, привел в немалое недоумение своих ежедневных непрошенных гостей, исполнителей начальнического приказа.
- Помилуйте, нешто это новость, диковинка? - Их высылают ежедневно сотнями, тысячами, а ничего: все тихо, спокойно, чинно. А тут вдруг, хе-хе-хе, - нашелся недовольный! - Туда ему и дорога!»{70}.
Получается, что фабулу своего рассказа Бабель не выдумал, а писал его по горячим следам совершенно конкретного события. Но не только из газет добывалось знание о новых веяниях — писатель ощутил их на собственной шкуре.
Как известно, с 1911 года Бабель обучался в Киевском Коммерческом институте. А в 1912 году институт был уравнен в правах с государственными высшими учебными заведениями. Это означало, в частности, введение процентной нормы — количество евреев не могло превышать 5% от числа студентов. И 27 января 1912 года Министерство торговли и промышленности, ведающее экономическим образованием, утвердило новые правила приема в институт{71}. Но речь шла не только о новом наборе, процентная норма должна была соблюдаться и в отношении тех, кто уже являлся студентом. Вот корреспонденция, помещенная в журнале «Огни» 6 октября 1912 года:
«Тяжелый момент переживает теперь еврейское студенчество Киевского Коммерческого Института. Известный циркуляр Министерства Торговли и Промышленности] о перечислении в число действительных студентов только 5 процентов из наличного состава поставил в безвыходное положение огромное число с лишком в 1800 человек. Эта огромная армия обездоленных должна будет в течение целого ряда лет “сидеть у моря” и ждать перечисления в действительные студенты. Между тем многие так таки и не дождутся и довольны будут уйти ни с чем, так как циркуляр устанавливает для евреев предельный срок пребывания в Институте - в 4 года. Жестокость этого циркуляра обратила на себя внимание некоторых купеческих сфер, которые обратились с ходатайствами в Министерство о нераспространении ограничительных мер на наличный состав евреев-студентов и повышение процентной нормы до десяти. Нельзя предугадать, как отнесется министерство к ходатайствам купцов, идущим из Одессы, Екатеринослава и Киева.