Уставшие люди озадаченно качали головами: здесь все друг друга знали, чужих бы сразу заприметили. Николай в изнеможении лежал на своём ватнике чуть поодаль от крайней пожарной подводы. Мысль о диверсии у всех, конечно, была основной, пока кто-то не выдвинул вслух гипотезу:
– На той неделе у Прошкиных пал вокруг дома загорелся – сухо ведь уже, а зимой отходами с базы кочегарили печки свои, поди, всё пропиталось кругом керосинкой, картошка даже не растёт. А тут-то вообще…
– Сколько говорили уже, мол, опасно тут – и школа рядом, детишки бегают, и нефтезавод, а какие меры-то приняли? – подхватил кто-то из женщин.
Народ не расходился до ночи. Уже в сумраке устанавливали мощные осветители, чтобы досконально обследовать весь прилегающий участок. Много было людей в погонах. Все понимали, что дело может обернуться для кого-то быстрым трибуналом, но вслух остерегались произносить такого рода догадки, оттого и версий про самопал сыпалось со всех сторон всё больше и больше – от греха, что называется: времена такие, что саботажников выбирать из толпы – дело привычное, и нет гарантии, что сегодня им не назначат тебя или твоего свата. Так что с самопалом оно как-то всем надёжнее выходило.
Николай кое-как стёр с лица въевшуюся через пот копоть и уже собирался домой, когда к нему сзади подошёл грузный человек с красным лицом, в штатском, и тихо произнёс:
– Доброго здравия, Николай Кузьмич.
– Тебе того же, Пётр Евграфыч, – резко обернувшись, ответил он Петьке Жирному.
– Слышал я, что ты тут всё грамотно организовал, пока Люся со своими не подоспела.
– Как учили, – хмуро ответил на комплимент Николай.
– Ты сам-то, часом, ничего подозрительно не заметил?
– Сказал бы уже.
– Сам с ночной, что ли?
– С ночной. Фёдор в день ушёл.
Мужчина кивнул. Затем прищурился недобро:
– А малой твой, что ж, тоже в день сегодня?
– Серёжка, что ль?
– Серёжка, Серёжка, ага.
– Захворал, мать дома оставила. А твой какой интерес до него-то?
– Да Гринька мой сказал, что Буранов опять с контрольной по арифметике схлюздил.
– А ты, Пётр Евграфыч, за своим следи. За моим я сам пригляжу, будь уверен.
– Видел его после смены-то?
– Видел. Сопливый весь. Иль ты думаешь, что это его рукоделие? А, Пётр?
Николай нахмурил жёсткие брови и открыто поглядел в переносицу Жирному, буравя его немигающим взглядом. На заводе поговаривали, что взгляд Кузьмича мало кто мог запросто вынести. Вот и Петька теперь отвёл глаза в сторону, проговорив:
– Не горячись, Коля, все знают, что твой малой – мастер на все руки. Мало ли, чем он был днём занят, пока батька его после смены отдыхает.
– Так, может, пойдём, допросим сопляка, а? Не полночь ведь ещё, – шёпотом в лицо Петьке выдохнул Кузьмич.
– А что, и то дело, – вдруг согласился Пётр.
– Пошли! – Николай развернулся и бодро зашагал в направлении своего дома, будто и не было нескольких часов битвы за нефтебазу.
Пётр, чертыхаясь, засеменил следом. Николай небрежно бросил ему через плечо:
– По пути только к Евграфу заскочим – спросишь у него, почему он до сей поры песком подходы к мосту не засыпал, как ему велено было месяц назад на партактиве. Ну, зайдём, чтобы не возвращаться потом – по пути ведь!
Пётр Евграфыч замер на полшаге.
– Ты о чем это, Николай?
Тот тоже остановился и в ответ лишь пожал плечами, глядя куда-то в темноту. Пётр смачно выругался и сплюнул. Потом сказал:
– Ладно, сам завтра поговорю с ним. Но ты, Колька…
– И тебе спокойной ночи, Пётр!
***
Тётя Катя, худая и высохшая, без передних зубов, дымила «Прибоем», стоя на лестничной площадке. Через широкие сталинские окна в подъезде солнце щедро распыляло свои последние в этот день лучи. Двое парней в замызганных и местами дырявых футболках медленно поднимались снизу по деревянной лестнице, неся на руках простой, обитый ярко-красной материей, гроб. В детстве один вид его всегда приводил Ивана в ужас – по советским традициям, крышка от него выставлялась на площадке перед квартирой в доме, где умирал человек. Железный памятник ставили у подъезда. Пройти мимо для мальчугана было нечеловеческим испытанием: ноги не двигались, руки холодели, а в самом воздухе, вокруг, казалось, витала сама Смерть – такая непостижимая и неведомая для ребёнка. В их дворе регулярно кого-нибудь хоронили, и можно было бы привыкнуть к виду катафалка и траурных венков, музыкантов с духовыми инструментами и звукам подавляющего волю и сознание похоронного марша, но ему почему-то не удавалось. Оттого, вероятно, впоследствии и флаг раздробленной страны, с желтым молоточком и круглым хирургическим ножичком, всегда наводил на него необъяснимый, граничащий с паникой, страх: краснофобия, траур, похороны.