«…подобралась, в большинстве своем, очень зеленая компания <…> и действительно бывало очень весело, потому что мы и чтения по ролям устраивали от Шекспира до Ибсена и гусевской "Славы", и стихи на конкурс писали, и вроде рефератиков делали на разные темы. Главным образом радовался всему этому поэт — Зангвильд, удивительно талантливое и хорошее дитя. <…> Он стоит того, чтобы много о нем написать, и я когда-нибудь это сделаю. Он маленький, щупленький и черный, как галчонок, некрасивый, а когда стихи читает — глаза огромные сияют, рот у него большой и нежный, голос сухой, музыкальный, и читает он великолепно. Он так же сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он — свои, потом он мои на память, а потом мы оба взапуски, взахлеб, — кто во что горазд — всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не попусту, а с толком, с большим пониманием. Он маме совсем в душу влез, этот галчонок, а это ведь не так легко. И вот был у нас траур и плач на реках вавилонских, когда тяжело заболел наш поэт — воспаление легких с плевритом, а он и так слабый, заморыш. Материальное положение у него скверное, поэтому ценители таланта носили ему не только апельсины, а еще масло и яйца. Вот вчера он в первый раз вышел и был у нас — ослабевший, задыхается от ходьбы, "плохонький какой", как говорит Царь-Девица. Очень страшно, чтобы теперь не вспыхнул туберкулез».
Такими словами Ольга Анстей описала своего будущего мужа. А в два часа ночи 17июня 1938 года Иван и Ольга тайно обвенчались в церкви. Венчал их священник А.А.Глаголев, сын известного в Киеве священника, венчавшего в свое время Михаила Булгакова, а один из венцов при венчании держал десятилетний мальчик — Борис Борисович Ремизов, внук писателя Алексея Ремизова; память Бориса Борисовича многое для нас сберегла о жизни молодой четы Матвеевых в предвоенном Киеве и во время оккупации.
Сама Ольга Анстей в эти годы писала немного, в 1939 году в письме к Белле Казначей признавалась: «Детонька, за последние 2 года ведь очень мало стихов! В невыносимое это время 37 г. я почти не писала». Зато непрерывно писал Иван: многое из стихотворений тех лет попало в первые книги Елагина, вышедшие после войны в Германии. У супругов была настоящая творческая близость. Много лет спустя Ольга Анстей вспоминала — в письме из Нью-Йорка в Москву к Надежде Мальцевой (от 17 апреля 1978 г.):
«Да, у нас забавная совместная творческая биография. Помните "Октавы" ("Парк лихорадил")? Писал он их в молодости нашей, в Киеве перед войной. И написал уже несколько октав серединных (чудесных), а начало никак не выходило. Он ходил и канючил: – Я не могу начать! Не знаю, как начать.
Ходил по комнате (комната-то одна) и мычал: У-у-у…У-у-у. Наконец мне это же в печенках село и я говорю:
– Ладно, пес с тобой, я тебе напишу начало. Села и с маху написала:
И то был толчок, и дальше его уж понесло: “Ветер, озверев…”».
Выйдя замуж, Ольга взяла фамилию мужа. Иван учился во Втором киевском медицинском институте. Ольга служила в банке и подрабатывала переводами с английского и машинописью. Оба писали стихи, не печатались, но печататься хотели. И уж во всяком случае хотели показать свои стихи «старшим» поэтам. Ни Кузмина, ни Бенедикта Лившица уже не было в живых, а идея пойти к Ахматовой Ивана не оставляла. Об августовской поездке в Ленинград у Елагина есть сюжет в поэме «Память», а в двух письмах к Белле Казначей Ольга Матвеева эту историю рассказала подробно. Первое письмо без даты, но определяется как конец августа 1939 года:
«Заяц сидит в Ленинграде. Анна Андреевна его выгнала , как он пишет. Пишет: “выгнала, а все-таки дважды поцеловал руку!” и в конце прибавляет: “Могу писать мемуары, как меня выгнала великая русская поэтесса!”».
В поэме « Память» такие мемуары Елагин как раз и написал. Подробнее история рассказана в письме к тому же адресату от 26 октября 1939 года (Иван из Ленинграда давно вернулся, начались занятия в институте): «Выгон Зайца был очень краток. Она объявила ему, что сына ее высылают, и у нее должно быть последнее свидание, и вообще она никаких стихов слушать не может, она совершенно не чувствует в себе способности руководить молодыми дарованиями, и вообще "не ходите ко мне, забудьте мой адрес и никого ко мне не посылайте. Это не принесет радости ни мне, ни вам " <…> А еще получилась пикантность: когда Заяц стал распространяться, что она нам, дескать, потому так близка, что не печатается и т.д., она и говорит: "Вы ошибаетесь! Мои последние стихи скоро появятся в…" — и назвала журнал. Заяц, конечно, забыл, какой именно Живая картина!!! Бека, ты не натолкнулась на эти стихи? "Поспрошай” кого-нибудь, и если, солнышко, ты нападешь на этот журнал, умоляю выписать мне стихи! Ведь очень интересно, что там Анна Андреевна навараксала.[13]
Жаль, что ты не слышала рассказа самого Ивана. Он особенно, каким-то глухим сомнамбулическим голосом рассказывает это происшествие. Говорит, что очень красива , необыкновенно прямо держится, челки уже не носит. Рука (которую он успел-таки два раза поцеловать) – красивая, но “пухленькая”. Это сюрприз. Одета она была в шелковое трикотажное, но совершенно драное, разлезшееся платье, длинное, темное. Последние слова знаменитой русской поэтессы – по телефону (когда Иван уже выходил): “Таня сейчас придет, она понесла примус в починку…” [14]
Над диваном у нее висит портрет девушки в белом платье [15]. Заяц только на обратном пути догадался, что это – она в юности. Да, впрочем, вот его стихи, на днях написанные:
Последние две строфы этого стихотворения позже вошли в поэму «Память».
Хотя Ивана и не печатали, но в прямом смысле «никому не ведом» он не был: им гордились друзья и соученики, он носил стихи к жившему в Киеве и весьма знаменитому Николаю Ушакову, а к Максиму Рыльскому, платившему за обучение Ивана в институте, супруги чай пить ходили регулярно. В относящемся примерно к середине 1940 года письме Ольги Анстей в Москву к Белле Казначей одно из таких чаепитий описано подробно, рассказ заканчивается так: «Прощался совсем трогательно: меня поцеловал в пробор, а Зайца — так совсем в умилении прижал к груди и лобызал, как Державин. Про мои стихи сказал "что же делать", большинство "непечатные". А у Зайца все-таки более печатные. Некоторые Зайцевы стихи и хочет послать Антокольскому».
Обращаю внимание читателей на то, что в это время Рыльскому было всего сорок пять лет. Но он был поэт «государственный», и, не начнись война, он бы не так, так эдак, через собственные переводы, через Антокольского или как-то иначе Ваню Матвеева в «советскую литературу» вывел. Быть может, через переводы вывел бы и Ольгу Матвееву-Анстей – в ее «оригинальном жанре» это было почти невозможно: Ольга была и в жизни, и в поэзии человеком глубоко верующим и церковным. Незадолго до войны она писала в Баку поэтессе Татьяне Сырыщевой: «Искусство для меня, естественно и органически, сплетается с религией, без которой я тоже не дышу, "с ощущением миров иных". Иными словами, искусство и вера — обе эти "категории" — поднимают меня над физической смертью и соприкасают с миром ирреальности , то есть единственной подлинной реальности».
13
Что имеется в виду — сказать трудно: вскоре стихи Ахматовой появились в журналах «Ленинград» (1940. №2) и «Звезда» (1940. №3/4).
14
Таня — Т.Смирнова, соседка Ахматовой по коммунальной квартире. Хотя в эти дни Ахматова действительно была озабочена судьбой арестованного сына, очень возможно, что она стремилась выгнать молодого поэта еще и потому, что Тани не было дома. «А.А. подозревала, что Тане Смирновой поручено за нею следить, и обнаружила какие-то признаки этой слежки». — Чуковская Лидия. Записки об Анне Ахматовой. М.: Согласие, 1997. Т.1:1938—1941. С.135.
15
Имеется в виду портрет работы А. Л.Осмеркина, законченный в июне 1939 года, известный под названием «Белая ночь» (Ахматова на фоне окна) — ныне находится в Государственном литературном музее в Москве.
16
Ахматова вовсе не стремилась в те годы полностью отказаться от общения с поэтической молодежью. В «Ташкентских тетрадях» Л.К.Чуковской есть запись от 1 .IV. 1942: «У двери я услышала чтение стихов — мужской голос — и подождала немного. Оказалось, что это читает Саша Гинзбург, актер, поэт и музыкант <…> Стихи "способные". На грани между Уткинско-Луговской линией, Багрицким и какой-то собственной лирической волной <…> Послушав мальчика, она выгнала нас <…> и стала читать ему поэму» (Чуковская Лидия. Записки об Анне Ахматовой. Т.1. С.422—423). Иначе говоря, Ахматова читала стихи будущему Александру Галичу, почти ровеснику Елагина, тоже в конце жизни эмигранту.