Выбрать главу

Например, это может быть связано с неизбежной для русской эмиграции темой ностальгии («Россия, детство синий сумрак…», «Мне нужно вернуться…», «Мы положим на чашу весов…»). Или это благодарность за жизнь («А может быть, все же — спасибо за это…»). Кому? Богу? Но чаще всего красота природы у Чиннова — зримое и ощутимое подтверждение ее божественности.

Чиннов признается в своем «маловерии» и в том, что одна из причин, заставляющих его сомневаться, — несправедливое устройство мира, страдания людей, смерть. Зато красота мира — вселяет веру. Посмотрите, ведь «озаренное облако светится обещаньем заоблачной жизни», и

Подсолнух нечаянный У садовых ворот — Точно райской окраиной Рыжий ангел идет.

А закат молчит, «как бы задумавшись о Боге». Язык красоты мира для Чиннова — это язык Вселенной. Единственный, пожалуй, способ для Того, кто «смотрит на землю с неба», говорить с нами.

И поэт создает поистине грандиозный образ одушевившей земную природу божественной красоты и леденящего вселенского одиночества:

Увядает над миром огромная роза сиянья, Осыпается небо закатными листьями в море, И стоит мировая душа, вся душа мирозданья, Одинокой сосной на холодном пустом косогоре…

Вот яркий пример мастерского использования символов и ассоциаций, принятых в русской поэзии (к чему Чиннов при­бегает довольно часто). Как известно, в русской литературе середины XIX века широкое распространение получила теория о том, что природа одухотворена, что, слившись с природой, мы можем достичь слияния с высшим духовным началом, «мировой душой». Образ этот достаточно известен и, значит, хорошо работает. А более трагического символа одиночества, чем лермонтовская сосна, русская литература и вообще, пожалуй, не знает. Сочетание этих легко прочитываемых образов позволяет поэту с помощью всего нескольких строк добиться ощущения космического величия и неизбывного одиночества. А потом… совершенно по-чинновски, нас возвращают с небес на нашу матушку-землю, и мы очень по–человечески жалеем эту молчаливую страдалицу — «мировую душу», — чувствуя, как «прижимается к сердцу огромное сердце печали». Только в конце XX века человек стал так заносчив. Чиннов очень современен. Почти циничен. И все же его лирический герой мил, безобиден и непосредствен:

Маленький, пленный и тленный Тихо живу во вселенной…

Обезоруживающе искренняя, доверительная интонация чинновских стихов вызывает симпатию, иногда забавляет и всегда трогает. Стихи Чиннова узнаваемы. Хотя более чем за полвека поэтической жизни он многое изменил в своей манере. Попробуем проследить, с чего он начал. И к чему пришел.

***

В Эмигрантской поэзии имя Чиннова появилось в конце сороковых — начале пятидесятых годов. Не будем здесь брать во внимание его самые первые опыты в журнале «Числа», поскольку сам он потом относился к ним скептически. Что собой представлял эмигрантский поэтический круг в это время? Какое место занял в нем Чиннов?

В 1954 году Николай Андреев, историк и критик, разбирая только что вышедшую антологию русской зарубежной поэзии «На Западе», где были и стихи Игоря Чиннова, резюмирует, что в русской эмигрантской поэзии, кроме традиционного направления, к которому принадлежат стихи З.Гиппиус, Д.Мережковского, И.Бунина, К.Бальмонта, Вяч.Иванова, Д.Кленовского, — наиболее заметны еще два: конструктивизм и антиформализм.

Конструктивисты, «перекликаясь с лучшим в новейшей поэзии России», занимаются поиском в области формы языка, синтаксиса. К их числу Андреев относит Н.Гронского, Вл.Смоленского, В.Маркова, Н. Моршена, Ив.Елагина, О.Анстей.

Антиформалистам, по наблюдению критика жанр «лирического дневника». Их поэзия «с большей отражает неприкаянность и хрупкость здешнего мира» у поэзии «отнимают игру образами», но она «очень требовательна к музыкальной стороне стиха и к гармонии слов»[7]. Это такие поэты, как Г.Иванов, Г.Адамович, АЛадинский Б.Поплавский, А.Штейгер, И.Чиннов.

Трое из названных поэтов-антиформалистов – Георгий Адамович, Анатолий Штейгер, Игорь Чиннов (а из неназванных еще и Лидия Червинская) — считались наиболее яркими представителями «парижской поэтической школы» или «парижской ноты», как ее стали называть. Главой и идеологом «парижской ноты» был Адамович, самый тонкий и блестящий критик русского зарубежья и яркий, завораживающий своей убедительностью оратор. Это он «отнимал» у своих приверженцев «игру образами», предлагая им делать стихи из совершенно простых вещей, таких, как стол, стул. Достаточно сказать — дерево. Липа или тополь – это уже лишнее украшательство. Чтобы сказать о самых главных, «последних» вещах — такого словаря, считал Адамович, вполне достаточно. Это литературное течение отличалось нарочитой обедненностью языка, предельной простотой стиха, суженностью его тематики, сжатой до основных, краеугольных вопросов бытия.

Особенно сильно эта «нота» проявилась в парижском журнале тридцатых годов «Числа». В редакционной статье самого первого номера сделана попытка объяснить, какие «ощущения, предчувствия и мысли» владеют эмигрантами, объединившимися вокруг «Чисел». Авторы приходят к выводу, что атмосфера их жизни насыщена «ощущением великих катастроф и перемен, происходящих в мире. Война и революция, в сущности, только докончили разрушение того, что кое–как еще прикрывало людей в XIX веке. Мировоззрения, верования — все, что между человеком и звездным небом составляло какой-то успокаивающий и спасительный потолок — сметены и разрушены.

И бездна нам обнажена.

У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, — обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти»[8].

Сам Адамович уже гораздо позже, в опубликованной в «Новом журнале» статье «Оправдание черновиков», писал: «Мы с нашей "нотой" были оставлены всеми. Россия казалась призраком, притом враждебным. Казалось, мы на поплавке, а вокруг бушуют волны. Впервые в истории возникло такое одиночество, и в ответ на одиночество хотелось произнести как бы последние, окончательные слова, <…> лишь черные и белые, не заботясь о каких-либо литературных "достижениях"»[9].

Нарочито ограничивая себя в средствах выражения, приверженцы «парижской ноты» демонстрировали читателям затухание, умирание русской поэзии. Ища самые главные, последние слова, исчерпывающие и всеобъемлющие, как последнее «прости», они ощущали себя ее последним, завершающим аккордом.

Таким образом, два ближайших старших друга Чиннова — Владимир Вейдле и Георгий Адамович — были захвачены одним ощущением — умирания искусства. Только Вейдле ограничился теоретизированием, написав книгу, которая так и называлась — «Умирание искусства» (Париж, 1937), а Адамович оказался вдохновителем целой поэтической школы, которая вполне могла бы называться не «парижская нота» (последняя, случайная, еще звенящая в воздухе), а, например, «умирание поэзии».

В духе «парижской ноты» Чиннов писал все пятидесятые годы. Из стихов этого периода составились два сборника – «Монолог» и «Линии». Потом он освободился от влияния «парижской ноты». Сам он уже в конце жизни говорил, что, например, его четвертая книга нравится ему больше, чем первых три сборника. Но его парижские друзья, кажется, все же больше любили раннего Чиннова, ценя «тончайшие стилистические находки, переливчато-перламутровые оттенки»[10] его ранних стихов.

вернуться

7

Андреев Н. Заметки читателя //Возрождение. 1954. № 32. С. 133-134

вернуться

8

Числа. 1930. № 1. С. 6.

вернуться

9

Адамович Г. Оправдание черновиков // Новый журнал. 1971. № 103. С. 79.

вернуться

10

Адамович Г. Комментарии. Вашингтон, 1967. С. 205.