Выбрать главу
Сталина убили, Ризу поделили, А для масс хлеб и квас.

Подождет передатчик полминуты, помолчит и снова свою песню заводит. И что Ваньку больше всего поразило, что «по-русски, паразит, передавал». Прижилевский слушал-слушал, ушел бы на другую частоту от этой пакости, да нельзя. СЛД. Тогда Ваня, не будь дураком, настроил передатчик и всеми имеющимися у него мощностями шарахнул по эфиру примерно следующее: «Пень горелый, колун, сапог, заткнись, паскуда!..» Это то, что успели принять в пункте радиоконтроля. Но вообще-то радиограмма была длинной — утверждали там. Не все просто смогли записать, как слова многие пишутся, не знали.

За эту депешу Ваньке крепко досталось, а особенно бушевал ротный. На них, дескать, во время войны фашисты таким матом в эфире ругались, что невольно, говорил ротный, невольно рука тянулась, как говорится, к перу. Но радиомаскировка прежде всего. Поэтому ротный терпел и молчал, не выдавая своей радиостанции, а Прижилевский, как слабовольный, распустил язык.

Особенно строго ротный указывал насчет радиомаскировки перед ротными учениями. И вот лютым мартовским утром, о котором и вспомнить-то страшно, мы тащим свои стокилограммовые ящики с радиостанциями к машинам, под которыми валяются шофера с горящими факелами и паяльными лампами — греют картеры. Я вместе с сержантом Винокуровым волоку ящик и испытываю некоторую гордость — нашамашина завелась первой. Возле нее, победно опершись на откинутый капот, стоит наш водитель Шурик Ткаченко, широко известный не только у нас в части, но и во всей дивизии выколотой на груди мудрой мыслью: «Женщина — это кошка. Кто приласкает, тому и мурлычет».

На звук работающего мотора пришел ротный — похвалить Шурика.

— Молодец, — говорит он Шурику и одобрительно подергивает головой, словно описывает подбородком правильную окружность.

— Мне завестись в такой мороз, — говорит Шурик, — плёв дело!

При этих словах мотор нашей машины ярко вспыхивает, освещая картину Шурикиного позора. Ротный с неожиданной для его грузной фигуры быстротой срывает с Шурика шапку и швыряет ее в пламя, в крутящийся вентилятор. Мотор глохнет. Тут и Шурик, как герой, своим полушубком накрывает огонь.

Через полчаса во главе колонны машин мы уже пробираемся в снегу по глубокому ущелью, которое здесь называется дорогой. Разъехаться невозможно, встречная машина вдавливается в стену снега, потом, когда колонна проедет, ее вытаскивают. Обиженный затылок Шурика украшает изодранная и обгорелая шапка, из которой торчат в разные стороны клочья черной ваты. Заслоняя половину ветрового стекла, рядом с Шуриком возвышается ротный.

— Что ж это вы, товарищ капитан, — почти со слезами говорит Шурик, — свою-то шапку не кинули?

— Понимаешь, — говорит ротный, — государству не выгодно. Моя-то шапка офицерская, дороже стоит.

— А, — мрачно говорит Шурик, — понятно.

Вечером за пятьдесят километров от города мы останавливаемся в глухом лесу вместе с саперами. «Здесь не разминировано еще с войны, — предупреждает всех саперный майор, — прошу от палаток далеко не отходить, по возможности прекратить вообще хождения». В нашей палатке разместился почти весь взвод. Ротный где-то совещается с сержантами, а я, Вовик и Шурик укладываемся на гору лапника у края палатки. Так надежней: от печки все равно отгонят, тем более что старшина Кормушин несколько раз предупреждал, что у печки — место для ротного.

— Не везет мне в жизни с головными уборами, — вздыхает в темноте Шурик. — Не везет, ну включительно! Это что, думаешь, первый случай? Если посчитать — пальцев не хватит! Ветром с меня сдувало — тыщу раз. И все прямо под машину. Или же в лужу, в самую грязь. Один раз шляпа у меня была законная! Зеленая, велюровая, у нас из-за них в магазине дрались, одному два ребра сломали. Так в эту шляпу мамаша в темноте полтора литра молока влила, с крынкой спутала. Ну а уж после молока какой вид? Сам посуди. Ну, сключительная шляпа была!

А один раз я за одной девицей в селе ударялся. Дело прошлое, девка была ну сключительная! В розовой кофте ходила и на личность ничего была! Я к ней и на танцах, и в клубе, а она ни в какую не дается. Я, говорит, не тронутая и не дам. А у меня, дело прошлое, было жуткое подозрение, что она гуляет с одним парнем, Федей Гробом из второй бригады. Ну, я, конечно, на силу не налагаю, раз нетронутая.

Однако ж выследил я их. В то время как раз мне брательник из Ленинграда кепочку привез такую серую, козырек резиновый, гнется, а не ломается. Ну вот, после танцев пошли они гулять, а я по бурьянам, как разведчик, за ними слежу. В овражек они зашли, то да се, он ей и двух слов не сказал, слышу, уже началось! Ох, думаю, вражья сила, я с тобой завтра поразговариваю! Лежу рядом с ними, а внутри весь кипю!

Кончили они свое дело, она встала, юбочку поправляет, а он, конечно, шагнул в сторонку и поливает. И прямо на меня. На голову, на плечи. На кепочку ленинградскую! Хоть бы помахивал — нет, прямо прицельно лупит! Дело прошлое, думал — умру от гнева. Он еще потрусил на меня, и пошли они в село, как ни в чем не бывало, а я встал, весь трясусь, побежал к пруду мыться. Ну и, конечно, кепочка ленинградская форму свою потеряла после этого случая и стала мала. Вот неприятность! Месяц я мрачный ходил. Потому что по голове была кепочка в самый аккурат!

— Ну а что ж с твоим романом дальше стало? — спросил я.

— С каким романом? С девицей гробовской? Да я на нее и смотреть перестал после того случая. Она даже сама раз ко мне в столовой подходит: что это ты, Шурик, на меня никакого внимания перестал обращать? А я говорю — обращал, хватит! А Федьку Гроба встретил — ты, говорю, Федька, мне на глаза не попадайся. Искалечу. Он шары вылупил — ты что? Ничего, говорю, сказал, и точка. Ты характер мой знаешь. Ушел он, конечно, в недоумении. Потому что не мог я ему всей причины изложить…

— Ну, а настоящую любовь ты встречал в своей жизни? — строго спросил Вовик.

— Почему ж не встречать, — откликнулся Шурик, — встречал. Раза четыре. Меня две женщины вообще просили сделать сына безвозмездно. Ну мне это, конечно, плев дело, но ведь замучают алиментами. Это она только сейчас говорит, что безвозмездно, а потом в суд подаст, и будь здоров. На краю света сыщут.

Вовику, по-моему, не понравилась такая концепция.

— А знаешь, Шурик, — сказал он, — есть такие стихи: «Любовью дорожить умейте, с годами — дорожить вдвойне».

— Так это ж только в стихах, — сказал Шурик, — луна, весна, она. А в жизни дело обратное. Жизнь хвактлюбит. Вот ты от своей бабы все записочки получаешь, думаешь, она там мучается без тебя, руки-ноги по тебе ломает? Ерунда! Она там гуляет с каким-нибудь кобелем, колуном последним и в ус не дует. У баб норов одинаковый!

Я понял, что Вовик сейчас полезет в драку. Он засопел, и прежде, чем он что-нибудь сморозит, я сказал:

— Ты, Шурик, человек хороший, но говори только за себя. И за своих баб. А в чужие дела не суйся. Понял?

— Вот именно, — сдавленно добавил Вовик.

Шурик мгновенно разобрался в наших интонациях.

— Понял, — сказал он. — Только ты так грозно не говори, а то я сильно пужаюсь.

Он обиделся и отвернулся от нас. Вовик тяжко вздохнул, а Шурик вдруг громко добавил:

— И вообще разговорчики в строю! Я за вас получать взыскания не намерен!

В палатке засмеялись. Шурик передразнивал младшего сержанта Чернышевского…

Ночью в полной темноте ротный со сна закричал:

— Рота, а ну, кто горит?!

Действительно, немного попахивало паленым. Все зашевелились, захлопали себя по бокам, нюхали полушубки и бушлаты. Страшное дело — залетит к тебе в рукав махорочная пылинка горящая, ты себе ходишь, а внутри рукава вата уже до плеча сгорела!

— Никто не горит, товарищ капитан!