Наверно, только после тридцати лет я стал проникаться мыслью, что самое страшное в жизни — это потерянное время. Иногда я буквально физически чувствовал, как сквозь меня течет поток совершенно пустого, ничем не заполненного времени. Это терзало меня. Я чувствовал себя водоносом, несущим воду в пустыне. Ведро течет, и драгоценные капли отмечают мой путь, мгновенно испаряясь на горячих камнях. И самому мне эта вода не впрок, и напоить некого. Я смутно подозревал, что не может это ведро быть бесконечным, что вон там, за выжженными солнцем плоскогорьями я как раз и почувствую жажду. Но ведро течет, и нет никаких сил остановить эту потерю.
Лариса имела и на этот счет свои соображения. Ее тревожило и угнетало уходящее время. Она с яростью исследователя и фанатика отмечала крохотные следы времени на своем лице, на своем теле. Ее приводила в ярость сама мысль о том, что когда-то пройдет и проходит красота, легкость, свежесть. Как-то я ей сказал — брось, все имеет свои основы во времени. Каждый возраст прекрасен. А красота — что с нее? Красота — не более чем система распределения жировых тканей под кожей. Она, конечно, сочла, что я оскорбил ее, и мы поругались. Никакие ветры не могли сбить мою красавицу с верного курса. «Паша, нужно жить так, как будто сегодняшний день — последний день твоей жизни!» Да-да, это очень умно, думал я. Я пытался следовать этой доктрине. Только потом я понял, что такой образ жизни приводил к катастрофической, стопроцентной потере времени. Этот способ общеизвестен. Он называется — суета.
Нет, надо жить так, будто у тебя впереди вечность. Надо затевать великие, долговременные дела. Ничтожество суеты, материальных приобретений и потерь, обсуждений того, что существует независимо от обсуждений, леность головного мозга, отвыкшего от интеллектуальной гимнастики, — все это удлиняет тяжесть жизни, растягивает ее унылую протяженность. Жизнь легка у тех, кто живет тяжестью больших начинаний.
Лиля Розанова, умирая в больнице, написала:
— Любовью, а главное — болтовней о любви человечество занимается потому, что ему нечего делать.
Так сказал мне Барабаш уже во вторую минуту нашего знакомства.
— И занимается этим, заметьте, Павел Александрович, та часть человечества, которая не способна сообразить, что красота ее восторгающих закатов — это всего лишь небольшое математическое уравнение, составными величинами в которое входят угол склонения солнца над горизонтом, количество пылинок на один кубический сантиметр атмосферы, степень нагрева поверхности земли, дымка, рефракция и ее явления. Ах закат, ах восход, ах небо, ах любовь! Истратили на все эти глупости духовные силы огромной мощности. Чего достигли? Ничего. Физики и лирики? Тоже глупость. Возьмем ли мы с собой в космос ветку сирени? Чепуха. Кому вообще в голову могла прийти такая мысль? В мире существуют прочные константы физики, химии, биологии, геохимии, космологии, наконец, математики. Когда мы не можем объяснить те или иные явления, мы прибегаем к поэзии. В натуре человека есть свойство делать вид, что он все знает. И как только мы встречали нечто неизвестное, необъяснимое, так тут же прибегали поэты со своими бессмысленными словами и начинали нам объяснять физический мир. Ученый из неясного делает ясное. Поэт и из ясного умудряется сделать неясное. И потом — это совершенно безответственная метафорическая связь слов, ничего не означающая. «Лужок, как изумруд», «Изумруд, как весенний лужок». Так кто же, как кто? Неясно. Пушкин в этом смысле хоть и поэт был, но пытался наладить прямые связи. «Прозрачный лес вдали чернеет» — он и вправду просто чернеет, и все. Ничего больше. «И речка подо льдом блестит». Не как шелк или парча, а просто блестит. Заметили?
Барабаш со злостью ввертывал винты в только что просверленные дрелью отверстия на грузовой площадке лыжи. Его круглая лысина уже успела по-детски порозоветь от солнца. Он ходил без шапочки, очевидно, считая, что раз приехал в горы, то должен на сто процентов использовать их физические качества, которые он наверняка смог бы выразить «небольшим математическим уравнением»: разреженность воздуха, его чистота, интенсивность ультрафиолетового излучения, бессоляная вода. Я еще не знал, как он относится к такой особенности гор, как обилие молодых девушек. Под моим строгим взглядом он нажимал худой, жилистой рукой на отвертку, и злость его была ощутима почти физически.
— То же самое и с любовью, — продолжал он, — напридумывали Бог знает что! Обыкновенная статистическая вариация — встреча двух индивидуумов — возведена в такие недосягаемые сферы, что только диву даешься. Ну разве мало-мальски серьезный человек может утверждать, что в восемнадцать лет он встретил одну-единственную на всю жизнь из всего населения земного шара? И встретил ее тогда, когда в этом появилась естественная биологическая потребность? Что за чушь? Я не поклонник западных брачных бюро, но в них есть здоровый и полезный цинизм. Есть показатели группы крови, резус-фактор, генетические особенности, склонности характера — это, в конце концов, и определяет будущую жизнь супругов. Я, естественно, опускаю материальную сторону дела.
— Дайте-ка я доверну, — сказал я, взял у него отвертку и навалился на винт.
Барабаш мне становился неприятен.
— Вы согласны со мной? — не унимался он.
Я пожал плечами.
— Я уважаю чужие взгляды даже в том случае, если их не разделяю. Разумеется, если дело идет об истинных убеждениях.
— Значит, вы молчите?
— Можно сказать и так. Но заметьте — я не считаю нужным обращать кого-нибудь в свою веру. Я — не миссионер.
— Почему?
— Потому что вера — это интимное качество души. Я понимаю, что вас воротит от слова «душа» — ее ведь невозможно выразить с помощью «небольшого математического уравнения».
Барабаш с возрастающим интересом смотрел на меня. Внезапно я понял — он из тех людей, которые несказанно радуются, найдя достойного оппонента, ибо нескончаемая цель жизни подобных типов — спор, спор на любую тему, любыми средствами, в любом состоянии. Цель — спор. Итог не важен. Барабаш, улыбаясь, закурил.
— Дайте-ка другую пару лыж, — сказал я.
У меня не было желания сотрясать и дальше воздух бессмысленными рассуждениями.
— И все же, — сказал Барабаш, — что вы думаете о том, что я сказал?
— Насчет любви? По-моему, это чепуха.
— Но, говоря так, вы навязываете мне свое мнение, вы — антимиссионер?
— Я просто отвечаю на ваш вопрос. Не более. Дайте ботинки.
Он подал ботинки, и я стал размечать место для постановки креплений. Да, подумал я, с этим теоретиком у меня будет немало вопросов при обучении его. Барабаш понял, что я не хочу дальше продолжать этот спор, но не сдавался.
— Я не понимаю, — почти выкрикнул он, — вы все твердите — любовь, любовь, будто в этих словах заключен какой-то магический смысл. Любовь — бред. Пустота. Обозначение нуля.
Он мог сейчас заявить, что любовь — это свойство тепловозов. Он мог сейчас заявить все что угодно, потому что спор кончался и Барабаш уже задыхался без словесной борьбы.
— Сергей Николаевич, — сказал я, — не тратьте на меня душевный пыл. Где дрель?
Он подал дрель. Обиделся. Любопытно, кто его бросил? Не похож ли я на него? Я посмотрел — был он жилист, крепок, подвижен, лыс. Наверняка бегает по утрам, ходит в бассейн. Однокомнатная кооперативная квартира. Стеллаж с книгами. Тахта. Дешевый телевизор. Портрет Хемингуэя. Нет, этот Хемингуэя не повесит. Скорее — папа Эйнштейн. Таблетки от бессонницы. Лаборантка, которая приходит раз в неделю без надежды на что-нибудь постоянное. Унылая связь, акробатика на тахте. Он любит спать один и всегда отправляет ее домой ночью. Она едет в последнем поезде метро, усталая, несчастная, и, прислонясь к стеклу раздвижных дверей, плачет. Проповедует ли он ей свои великие истины относительно любви? Наверняка. Огонь электрокамина мил тому, кто не грелся у костра.
Господи, зачем я так? Он лучше. Он просто несчастен. Похож ли я на него? Да, похож. Но я не проповедник. В этом мое преимущество. Мне захотелось сказать ему что-нибудь хорошее. Я взял головку крепления.
— Сергей Николаевич, правда, оригинальная конструкция? Вы, как инженер, должны оценить.
Барабаш недовольно повертел в руках головку «Маркер».