Выбрать главу

Рядом с нами шумела неглубокая речка. Камни на ее берегах и посреди воды были покрыты огромными сверкающими шапками снега. От некоторых камней вдоль поверхности воды стелились совершенно прозрачные тонкие пластины льда, под которыми переливались струи стальной воды. На вершине каждой сосны сидело небольшое, мохнатое от снега солнце. Над нами прямо в небо, поднимались блистательные лестницы кугутайских ледников.

— Бог ты мой! — сказала Елена Владимировна. — Как все же прекрасно возвращение! Я и не знала, что так скучаю по всему этому!

— Возвращение всегда опасно, — сказал я.

— Чем?

— Ностальгией по прошлому визиту.

Она сняла очки и с интересом направила на меня, именно направила, другого слова нет, глаза, полные ясной бирюзы, которая еще не полиняла от слез и не вытерлась о наждак бессонницы. Наверняка она знала убойную силу этого прямого удара.

— В конце концов, — медленно сказала она, — когда зеркало разбито, можно смотреться и в осколки.

— Зеркало… осколки… Какая-то мелодрама, — сказал я.

— А кстати, — улыбнулась Елена Владимировна, — жизнь и состоит из мелодрам, скетчей, водевилей. Иногда — вообще капустник. Мелкие чувства — мелкие жанры.

— Не знаю насчет жанров, просто Ремарк где-то сказал: «Никуда и никогда не возвращайся».

— Все афоризмы врут, — ответила Елена Владимировна.

— Это можно рассматривать тоже как афоризм.

— Значит, и он лжет, — твердо сказала она.

Нет, у них там, на телевидении, дамы хоть куда.

— Вы мне нравитесь, — совершенно неожиданно для себя сказал я.

— Это тоже афоризм, — холодно ответила она и снова погрузилась в большие, с тонкой оправой светозащитные очки. — И, между прочим, не очень новый.

— Не сомневаюсь, — успел сказать я.

К нам с недовольной миной подъезжал Слава Пугачев.

— Павел Александрович, — фальшиво громко сказала Елена Владимировна, — а вы каждый день точите канты лыж?

Меня это тронуло. Она считала необходимым скрыть наш разговор от третьего лица. То, что было сказано между нами, становилось нашей тайной. Тайна — колчан, в котором любовь держит свои стрелы.

Третье лицо, мокрое и злое, подъехало к нам все в снегу. Ну любопытно, кого же он сейчас обвинит? Нас? Точно! Он так и сделал, но это было уже не очень интересно. Мы подъехали к гостинице, где все мое отделение во главе с нервным Барабашом встретило нас и устроило овацию, будто мы спустились на лыжах, ну, по крайней мере с Эвереста.

В холле гостиницы продавали свежие, то есть трехдневной давности, газеты. Была среди них и моя, то есть бывшая моя. Я пробежал полосы, я знал всех, кто подписался под статьями и заметками, и тех, кто не подписался. Посмотрел на шестой полосе — нет ли там некролога по мне. Нет, все нормально. Когда спрыгиваешь с поезда, локомотив не чувствует этого. И уже в номере, стоя под душем, я подумал, что и вправду метафоричность обманывает нас, а все сравнения неточны, даже лживы. Никакого поезда нет и не было. Я просто убежал от своих проблем. Драпанул. И теперь, как Вячеслав Иванович Пугачев, пытаюсь обвинить всех, всех, кроме себя.

…Иногда меня подмывало прямо-таки женское любопытство: на кого же она меня променяла? Что за принц и что за карета повстречались ей на асфальтовых дорогах, чьи трещины наспех залиты по весне и полно пятен от картерного масла? Что он ей сказал? Что предложил? Я хотел бы знать, в какую сумму она оценила мою жизнь. Полюбив Ларису, я потерял все — ребенка, которого любил, жизнь, которая складывалась и наконец-то уложилась за десять лет, друзей, которые единодушно встали на сторону моей бывшей жены, чем меня, надо сказать, тайно радовали. Иногда по ночам, сидя с Ларисой в ее зашторенной квартире с отключенным на ночь телефоном, мы чувствовали себя почти как в осажденной крепости. Я перестал писать. Я перестал ездить в горы. Я избегал долгих командировок. Каждая минута, проведенная без Ларисы, казалась мне потерянной. Мы без конца говорили и говорили, иногда доходя почти до телепатического понимания друг друга. Соединение наших тел становилось лишь продолжением и подтверждением другого, неописуемо прекрасного соединения — соединения душ. Я пытался разлюбить то, что любил долгие годы. Вся арифметика жизни была в эти дни против меня. За меня была лишь высшая математика любви, в которую мы оба клятвенно верили. Мало того — у нас появился свой язык, и эта шифровальная связь была вернейшим знаком истинных чувств. Никакой альтернативы моей жизни не существовало. Однако в один вечер она твердо и зло оборвала эту жизнь. Любви не свойственна причинность, и я никогда не задал бы вопроса — за что? Но иногда мне любопытно узнать — в какую цену?

Дежурная по этажу мне передала записку. На листе бумаги, вырванном из записной книжки, было написано: «Пень! Мог бы сунуть свою харю в кафе. Я здесь уже пять дней. Серый». Я обрадовался. Это была настоящая удача. Серый, он же Сергей Леонидович Маландин, он же доктор химических наук, он же альпинист первого разряда, известный в альплагерях по кличке Бревно, был моим другом.

— Кто передал записку? — спросил я.

— Такой черный, — ответила дежурная по этажу, не прерывая вязания носка. — Такой большой, туда-сюда.

Да, это был он, туда-сюда! Я положил записку в карман пуховой куртки и, наверно, впервые за много месяцев улыбнулся оттого, что захотелось улыбнуться. Бревно был во многих отношениях замечательным человеком. Он преподавал свою химию, туда-ее-сюда, то в МГУ, то в парижской Сорбонне, то в Пражском университете, то в Африке. При этом он успевал ходить в горах, работать землекопом в каких-то неведомых археологических экспедициях, строить коровники где-то в Бурятии, много раз жениться (Паша, я пришел к одному только выводу: каждая последующая хуже предыдущей!), изучать иностранные языки и с какой-то материнской силой любить трех существ — дочь, отца и собаку. Кроме этого, он еще и химией своей занимался, скромными проблемами озона, которые с появлением сверхзвуковой авиации нежданно-негаданно превратились в важную тему. Кроме того, он был вернейшим товарищем, и со времен окончания нашей знаменитой школы (знаменитой на Сретенке тем, что ее окончил футболист Игорь Нетто) у меня не было такого верного друга. Были прекрасные и горячо любимые друзья, но такого верного — не было.

Канатные дороги уже остановились (отключали их здесь рано, часа в три дня), но я решил подняться в кафе пешком, как в старые и, несомненно, добрые времена. Перепад высоты четыреста семьдесят метров — час с любованием предзакатным Эльбрусом. Я доложил о своем намерении старшему инструктору (Борь, я схожу в кафе к старому другу, там переночую, а ты подними моих утром наверх, я их встречу). С унылым юмором старший инструктор просил передать привет ЕЙ, то есть старому другу. Я обещал.

На большом бетонном крыльце перед гостиницей маневрировали несколько пар, в том числе и два моих участника — Барабаш и Костецкая. Быстро он взялся за дело!

— Вот это я понимаю! — воскликнул Барабаш, увидев меня с лыжами на плече. — Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Наши предки, Елена Владимировна, совершенно не предполагали, что когда-нибудь будет изобретен стул, на котором можно будет долго сидеть, колесо, на котором ехать, тахта, с которой невозможно подняться. Они жили так, как Павел Александрович — вволю нагружая свое тело! Когда у них останавливались подъемники, они шагали в гору пешком. Когда барахлил карбюратор, они бросали «жигули» и неслись за мамонтом пятиметровыми прыжками.

Всю эту ахинею Барабаш нес, поминутно заглядывая в лицо Елене Владимировне, будто призывая ее посмеяться над его шутками и ни на секунду не выпуская ее локтя.