Думаю, что террорист Петр Филиппович террористом был на манер патрона своего Петра Апостола, отрубившего ухо представителю власти Христа ради. Вне «политической борьбы» походил он скорей на Франциска Ассизского. Мама рассказывала: придет Петя Якубович в каком-то тряпье, сразу его в баню, оденут во все новое, дадут денег – а он через несколько дней опять возвращается в ошметках: оказывается, зашел в ночлежный дом и поменялся одеждой с каким-то босяком, ты представляешь? И все деньги роздал!
Все же синий однотомник стихов его в Большой библиотеке поэта украшает странная фотография: дядя Петя Якубович в арестантской шинели и кандалах сидит так декоративно, эффектно — Грушницкий, ни дать ни взять Грушницкий. Видимо, постарался фотограф. Или друзья, жена?
Его два тома «В мире отверженных» кн. Святополк Д.Мирский в своем английском учебнике назвал почти равными «Запискам из мертвого дома». Может быть. Но стихи Якубовича, в общем, бесталанны. И все больше об орлах, которые или томятся в неволе, или рвут свои цепи, или (это другие, нехорошие орлы) клюют печень Прометея, или (опять хорошие орлы) носятся над бурной морской пучиной, призывая волны грозно подняться и в могучем порыве смести тиранов. Антология «Русская Муза», им составленная, тоже не из самых удачных. Он первый перевел на русский язык Бодлера — но слава Богу, что о качествах этих переводов Бодлер не мог иметь суждения.
На письменном столе моей матери этих переводов не было. Зато висел над столом портрет дяди Пети — уже в старости, с добрым русским лицом патриархального помещика, да фотография двух сестер — Елизаветы и Екатерины Косаговских, еще девушек, в чем-то институтском. Елизавета, бабушка моя, институт «благородных девиц» (не Смольный, а поскромней, Патриотический) окончила с шифром; шифр означал роскошную разновидность похвального листа, выданного когда-то Катерине Ивановне Мармеладовой: это была монограмма вдовствующей императрицы из тусклых алмазов на палевой розетке — она хранилась у нас с моими замшевыми туфельками (туфельки! в них топотал я по пространству, огороженному сеткой, лет шестьдесят тому назад — как быстро летит время, вы не находите?). С туфельками хранился и герб Корвин-Косаговских, «Слеповрон». Черный ворон держит кольцо (точно крыловская ворона — сыр), сидит на подкове, украшенной орденским крестом.
К гербу этому приписано было чуть ли не двадцать польских дворянских родов с общим (якобы) родоначальником — Варвжетой Корвиным (все двадцать фамилий в честь патриарха непременно с «Корвин»: Корвин-Круковские и т.д.). Плодовитый сей рыцарь, согласно родословным книгам, был одно время даже венгерским королем. Был он — это наверняка — также герцогом Мозовецким. В смутное время какие-то Корвин-Косаговские, покинув Великое Герцогство Познанское, увязались за Самозванцем, явились под Москву (где другие мои предки, маминой бабушки, Стоговы, от них отсиживались, помаленьку оборонялись). Как потом под Нарвой или Полтавой, так получилось и под Москвой: подобно фон Цвейбергам «и прочим шведам», Московию под свою шляхетскую руку паны не прибрали – и через какое-то время пошло от Корвин-Косаговских, или Косаговских, потомство уже русское. Бабушка Елизавета Дмитриевна, думаю, очень бы удивилась и закипела, если бы подвергли сомнению чистокровную ее русскость.
О «Числах» и числовцах
На моем письменном столе снимок: группа сотрудников «Чисел». В центре – Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Георгий Адамович, Ирина Одоевцева и Георгий Иванов, которому и обязан я своим участием в «Числах». Из этой группы нет уже в живых никого. Один я еще «влачу существование».
О Георгии Владимировиче думаю я с благодарным чувством. Храню записку, которую, на третьем году моего парижского бытия, после очередного чтения стихов он мне неожиданно протянул. Привожу ее текст: «Расписка. Обязуюсь при первой возможности написать о поэзии Игоря Чиннова, которую я очень ценю и люблю, так сериозно и уважительно, как она того заслуживает. Георгий Иванов ».
Немало было в «Числах» и чудаков – и первым был, конечно, незабвенный Алексей Михайлович Ремизов, к которому случалось мне заходить на 5 Rue Boileau. (Странное дело: года два назад дал я в Москве интервью редактору журнала «Северо-Восток», которое потом появилось и в парижской «Русской мысли». Там почему-то оказались перепутаны ремизовский адрес с бунинским – 1 Rue Jacques Offenbach. У Бунина тоже мне случалось бывать частенько. Жил Иван Алексеевич рядом со знаменитым борделем – где, увы, мне побывать не пришлось. А ему? Не знаю.)
В многочисленных книгах, получаемых мной от Алексея Михайловича, он писал: «Игорю Владимировичу Чиннову, моему предстателю и заступнику на черном суде самоуверенных рабов», – и выписывал свою ультракаллиграфическую подпись.
Махонький, в черной шапчонке, черной блузке, запачканной мелом и перхотью, он встречал, улыбаясь прелукаво: «Вот и хорошо, что забежали, только угостить-то мне вас нечем. Ну что ж, посмотрите в холодильнике, может, что найдется». А в холодильнике (дело было на Пасху) лежали два окорока, четыре пасхи, десятки крашеных яиц и, помнится, восемь куличей, гусь, утка.
Я засиживался у него в кукушкиной — с кукушкиными часами и развешанными на веревочках скелетиками летучих мышей, крота (тоже слепенький был), селедок, птичек и пр. Слушать его было великим наслаждением. А читать — едва ли. Уж больно затейливо, и затейливость эта не кажется оправданной. Да, слог — как ни у кого. Еще в России повлиял на многих, но читать скучно. К концу жизни пересказал он по-своему кое-какой французский и арабский эпос, где, как у Лиона Фейхтвангера, в Древнем Риме и средневековой Европе заставил ходить автомобили — к чему это?
Живы в моей памяти два чудака: супружеская пара Анна Присманова и Александр Гингер. Считалось, что они уроды. Это могло показаться только в плане канона классической Греции. Для людей, переживших модернизм, и Аня Присманова, и Сашуня Гингер были красивы. Недаром Борис Поплавский в незаконченном своем романе назвал Гингера Аполлоном Безобразовым.
Был этот Гингер существом преоригинальнейшим — и это без всякого старания. Он был очень храбр, и когда немцы по Парижу искали евреев, Александр Самсонович преспокойно играл на бильярде и вошедшие в ресторан немцы его не взяли: ну, раз в такое время играет на бильярде, значит, бояться ему нечего.
Александр Гингер выпустил книги: «Стая верных» (Георгием Раевским переименованную в «Стаю скверных»), «Жалоба и торжество», «Весть». Он называл себя формистом, хотя и неясно, чем формализм отличается от некоторых других течений. Запомнились мне две строки:
Созерцательная его натура привела его к буддизму, и хоронили его по буддийскому обряду. Два его сына били в большие гонги, ламы в оранжевых одеяниях курили фимиам.
Очень своеобразным человеком была и его жена, Анна Семеновна Присманова — Присман, незабвенный мой друг. Она, как и Варшавский, была мученицей: билась неделями над строфой, добиваясь очень, очень богатой рифмы и разговорной убедительности. Я называл ее Рыбка, она меня — Игрушка. Я часами у них сидел, не скучая. Как и Ремизов и многие другие в те парижские годы, взяли они советские паспорта, но скоро передумали и не поехали – слава Богу! По отъезде моем из Парижа подписывала она свои письма, написанные крупным детским почерком, графически: изображением рыбки. Это был на редкость чистый душевно и, кстати, очень интересный поэт. И на похоронах (она приняла православие) многие были явно взволнованы ее кончиной. О них обоих я вспоминаю с волнением. Думаю, Борис Поплавский дал в образе Терезы отчасти ее портрет. Она была задумчива, искренна, прямодушна.