Дуся.
Простите, милый, что добавляю (к статье)!
17 сентября 1958г., Мюнхен, Германия.
Дорогой капризуля и чухна,
наконец отлегло чуть-чуть в смысле хозяйственных забот («…средь разных маленьких, житейских дел», – помнишь строчку Ладинского?), и вот урвал «час-другой» для писем. Нет, напрасно Ты пишешь «спасибо» за прием, тебе оказанный: Дуся собирался Тебе «оказать» прием получше – вообще, квартирные дела, как ни стыдно сказать, все так испортили, и так все вышло «не так», что я потом, проводив тебя, даже ночью чуть-чуть разнюнился. Не пришлось поговорить с Тобой так, как воображалось; вообще слишком многого не пришлось.
И я уже мечтаю, что через год — если, даст Бог, все обойдется – приедешь в лучшее для меня время, и мы (я возьму отпуск) будем бродить по паркам и лесам (хотя Ты против лесов, лишь за парки), и говорить о стихах, и читать стихи. Поговорим и о другом — и все это не торопясь, в прекрасном сознании досуга и покоя. (Не смейся над тем, что с хозяйственными заботами я справляюсь так медленно и что обходу лавок посвящаю так много времени. Знаю, что веду себя глупо, да что поделать, если «фантазия» у меня такая.) Примечание это вызвано словами «досуга и покоя».
Большое письмо — вслед этому. Пока — коротко о том, что очень задет за сердце смертью Г.Иванова: сильно меня расстроило, я даже сам не ожидал…
Вот это «пока не поздно» теперь меня «пронзает»: скоро для всего станет поздно.
Целую тебя и Пупса. Всего-то и хочется, чтобы стало на свете «беззаботно и легко»; чтоб сидели мы в садике у фрау Krewin и ели смородину — в смородине и есть мудрость жизни, а остальное – бред.
А Гершельманы мне очень понравились. И запомнил, как бродили мы с вами по тусклой дороге, среди невзрачных домиков и полей с грядками свеклы. Потом — въезд в Шлейсгейм, остановка у поросят. В следующий твой приезд должно быть больше.
Прости, что так бестолково пишу. Вообще — прости Дусю и напиши поскорей.
P.S. Об Иванове я собираюсь кое-что написать, только еще не знаю где. И здесь устроим, в Русской библиотеке, вечер – я буду «говорить речь». Еще раз kiss [14]. Пиши, Юра. Хорошо, что мы перешли на «ты».
Игорь.
Музыка Иванова не помогла.
Мюнхен, Германия.
Дорогой профессор и критик Юра, чухна и петух,
опять мы не писали друг другу «месяцами» – и кажется, послед нее письмо было твое. Выдери меня (на расстоянии) и прости.
Как вы, Пупсы, живете? Чилдренята. Как Сиэтл? Доволен ли?
Из письма твоего выяснилось, что вы оба плюс Галочка мне послали из Cannes открытку; я ничего не получил! (И – обижался.) Прилагаю одну из двух открыток Е.Э., чтобы ты мог оценить Leistungen [15] мюнхенских почтальонов.
Умерла наша Аня, которую я звал Рыбка. Умерла во сне, той мирной, безболезненной кончиной, о даровании которой молятся. Но все-таки — умерла; и жаль Гингера, и вообще грустно. Она была незаурядная и очень с душой…
Вот смерть Елиты-Вильчковского меня оставила равнодушным, если не считать соображения, что вот еще меньше стало людей настоящей культуры в нашем «зарубежье».
Но оставим, «passons».
Представь: «Линии» все-таки выходят, 45 стих., 64 стр. Скоро получишь. А «рекламный проспект», тобою посоветованный, – тоже, хотя составлял я его с чувством неловкости.
Семинар — тоже сделаем; только вот не подберу темы… А? А?
Перечитывая НЖ 23, твою в нем заметку о книгах «Рифмы», восхитился – как хорошо ты написал о Штейгере! Молодец.
Нехорошо же – то, что бестолково провели мы несколько твоих мюнхенских дней. Кое-что было хорошее – Nymphenbuig [16] и коровник с курятником по дороге ко Ржевским, пирог Гершельманов (как идет : пироги и кресла около печки, т.е. уютно), но в общем – увы. Приезжай этим летом, возьму отпуск для гениальных разговоров, как ты выразился. Я очень много собирался тебе всякого сказать, но – вот уже 2-й раз – не получилось. Дурацкие «ссоры» помешали (а еще считаемся умными людьми), последняя фраза – трехстопный хорей.
Что ты сейчас пишешь, бумагомарака ты чухонско-заокеанская? Поделись «литературными планами».
Кажется, на этих днях заедет Ганс. Вчера неожиданно явился. Как-то у него встретился с Борей Бароном, который душечка, А Роббин Иоахца простыл и след.
С Елиз. Эд. виделся я лишь раза 3, и разговоры велись без вдохновения.
Ах да, о деле: никаких квитанций твоих никто не передавал, и я не знаю, с кем ты имел на станции дело — к кому обращался. А?
Знаешь ли (прости, что я так прыгаю с темы на тему), что выходит в «Ваших» США «Чтец-Декламатор»? «Чтец-Декламатор» — это бессмертно. А кто издает? Любопытно.
Был у нас здесь — «в качестве» кандидата на место — Померанцев – очень за эти годы поосунувшийся, не то что ты (и якобы я). Годы-то идут, а? Вот именно.
Пишет тебе Марков? И как (это без знака равенства) Марья Самойловна? Начали бы вы с ней альманах <…>…
А Лида Червинская (это между нами) такую интригу и бучу подняла и завела в русской редакции, что прозвали ее Лумумбой — и отделили: главный редактор отказался с ней работать. Истеричка она.
Ну, вот. Вообще же — «мне скучно, бес». И скучно без… Два чмока — по чмоку на рыло. Пиши! Grub Gott! [17]
Дуська.
«Литературная страница» (а то все о «деловом» и житейском в письме).
У Иванова в последнем НЖ:
Напрасно это Гуль напечатал. Ясно ведь, что Г.И. и «вечная русская слава» – это два разных плана. И Бунин – не Толстой. И получилось – чувство неловкости за «Жоржа».
«Грани» издают антологию. Название… гм… название – «Муза Диаспоры». Как говорится, sic [18]. «Муза Диаспоры»! Блестящая мысль народилась чуть ли не в голове Терапиано. Нет, тогда уж лучше «Чтец-Декламатор»: Чухлома без чрезмерных, все-таки, претензий.
Читал советскую «лирическую продукцию»; увы, Чухлома тоже. Сентиментальная пошлость, хамски-вульгарная «мещанскость» в лирике и такая «примитивность» душевного мира, что вчуже за них обидно. Позор, а не поэзия, хотя талантливо и, часто, умело.
St. John Perse: всегда меня от его великолепия скука брала, настолько это «кимвал бряцающий»; перечитал – увы, все то же О море (Amers, Vents) у него, казалось бы, и здорово, но у Мандельштама одна строчка все это красноречие перевесит:
И море черное, витийствуя, шумит.
Звук этого «витийствуя» здесь — несравненен!
К тому же «стихов» вне стихотворной формы я и не люблю. Вопреки Иваску, рифма — б<…> очаровательная и порой кажется молоденькой. А метр — совсем хорошая вещь; правда, во французской поэзии обычный размер очень уж заезжен, но Supervielle, например, писал стихи не в vers libre [19], а звучало свежо (и звучит).