Марисоль зажмурилась. Похороны Кальвина, кажется, только вчера были… и слишком цепкая память вдруг некстати воскресила яркую и абсурдную картинку — белый снег, плетеная корзинка и желтые цветы.
Стало жутко.
— …А в первый раз, конечно, мы ничего и не поняли. Было это шестьдесят три года назад. Шли последние месяцы войны, но тогда еще никто этого не знал. Наоборот, думали, что она не закончится никогда… Бомбили наш городок, кажется, все, без разбору, ну да не удивительно. Ты сама-то вспомни: маленькое княжество на стыке двух громадных стран, с одного бока союзники поджимают, а с другого враг огрызается… Школу переделали в госпиталь. Я помогала Берте, царствие ей небесное, с перевязками, ну, и за легкоранеными ухаживала. Весь день бинты стирай, суши, складывай, повязки меняй, швы обрабатывай, мой-корми, лекарства подавай… К вечеру спина не разгибалась, хотя меня, младшую, старались поменьше нагружать. Война тлела, а с октября будто с новой силой полыхнула. Бомбежка за бомбежкой. И, помню как сейчас, нас шестерых — меня, Берту, Гарольда, Кальвина, Михеля и Вальхена — послали с носилками к окраине, там машина приехала, с тяжелыми. А тут обстрел начался — и застряли мы у самого Бертиного дома. Михель-то, горячая голова, хотел на улицу сунуться, да Берта его, дурака, не пустила — мол, и другим не поможет, и сам пропадет. И вот сидим мы полчаса, час… А потом вроде как затишье настало. Михель на улицу выглянул — а на дорожке женщина лежит. На нашу не похожа, да и одета не по погоде — зима на носу, а бедняжка в одном синем платье. Даже туфелек нету. Только, значит, Михель к ней подбежал, как самолеты на второй заход пошли, да и орудия закашляли — союзники отстреливаться начали… Делать нечего было — только опять в Бертином подвале сидеть. Но женщину ту мы все же вытащить из-под огня успели. Смотрим — а на ней ни царапины, но лицо изможденное, осунувшееся аж до костей, синяки под глазами. А к платью желтый одуванчик приколот — махонькой серебряной булавочкой.
Урд на коленях у Марисоль недовольно заурчала и запустила в шерстяную юбку острые коготки. Зеленые кошачьи глаза сердито щурились. Марисоль растерянно погладила ее по серой шерстке и предложила кусочек печенья. Урд понюхала его, щекоча ладонь длинными усами, но есть, конечно, не стала.
А Петра между тем продолжала говорить.
— …и было у меня такое чувство, что та женщина просто свалилась от недосыпа, голода и усталости. Ну, да мы тогда все каким-то чудом держались… Михель слазил наверх, принес в подвал керосинку, бутыль воды и паек солдатский. Берта с Вальхеном пытались пока разбудить ту женщину… Но она лежит себе и лежит, холодная, будто камень зимой. А потом вдруг глаза открыла, вздохнула и говорит: «Ах, как же я устала… Пропади оно все пропадом!». И заплакала. Без звука, только слезы по щекам текли и текли.
Петра замолчала. Урд на коленях у Марисоль свернулась пушистым мурлычущим клубком. Чай давно остыл, а бутылочка с черешневым ликёром так и стояла неоткрытая.
— А что потом-то было?
— Что? — Петра словно очнулась и заморгала часто и сонно. Подслеповатые карие глаза щурились на светлое окошко. Кажется, снаружи начал идти снег. Первый в этом году… — Да ничего не было. Она съела солдатский паек, который Берте должен был на два дня пойти, попила воды, свернулась клубком на глиняном полу да так и заснула. И проспала целых четверо суток. И, ты не поверишь, Мари, за это время в госпитале не умер ни один раненый, да и в городе тоже, хотя бомбежки были каждый день. Мы все по очереди заходили к ней, даже Гарольд, хотя у него-то дел хватало — старший врач, как-никак. А она иногда начинала метаться, как в бреду, и говорить что-то бессвязное: называла имена, а потом вдруг принималась жаловаться на усталость. Мы все чувствовали, что эта странная женщина в синем платье — особенная, но не могли объяснить, почему. Только Берта, похоже, уже тогда поняла что-то и сказала: «Лучше бы она спала подольше»… А когда четыре дня истекли, мы узнали, что союзники перешли в наступление и скоро двинутся на столицу. Наш город остался далеко в тылу. И тогда она проснулась.
Мурлыканье Урд стихло, и в наступившей тишине стало очень-очень хорошо слышно, как тикают большие напольные часы в коридоре.
— … Из города она уходила рано утром, но успела попрощаться с каждым из нас. Благодарила много, улыбалась. И почему-то обещала «не заглядывать подольше». А затем — ушла, оставив на подоконнике одуванчик. Я засушила его в энциклопедическом словаре… Найти бы сейчас, да, боюсь, за шестьдесят лет цветок уже рассыпался в пыль, — Петра подперла морщинистую щеку кулаком и прикрыла глаза. — Вот еще, вспомнила. Берта говорила, что потом прямо на чердаке у нее нашли неразорвавшуюся бомбу. И когда этакая штуковина умудрилась с неба на нас свалиться, каким чудом не взорвалась… Мари, ты слушаешь?