В голове ударял колокол. Звон сбивал с ног. Он упал сверху, ловя её руки, ища губ. Ближе… Он чувствовал на своём лице её дыхание, под ладонями скользила сухая, вся в мурашках кожа запястий. Крошечные мурашки были на груди — там, где распахнулся ворох сорочки. Ему хотелось сорвать с неё эти тряпки, сорвать всё, что напоминало о Круглове, о её муже, о любых мужчинах, бывших в её жизни.
Рукав съехал; она наконец вскрикнула и попыталась сбросить его руки, но он сдавил, сжал её запястья, щекой прижимаясь к голому плечу и упиваясь запахом её волос. Смутно помня, что её растерянность не даст ему долгой форы, что ему не справиться с ней, стоит полковнику прийти в себя, Иван, глотая воздух, целовал её ключицы, шею, виски, лоб, целовал в глаза.
— Тихонов!
Он зажмурился от счастья, дурноты и страха, продолжая целовать. Губы у ней были сухие и холодные, он ощутил привкус крови, успел подумать — кто прикусил? Она? Я? — но мгновением позже его вновь захлестнула гудящая, вибрирующая слабость, жар, заточение в собственном теле и бесконечная свобода.
Она пыталась оттолкнуть его, мыча, но он прижимал её к кровати, впервые в жизни осознавая власть, наконец-то отдавая себе отчёт, как он не только любил её — как он её хотел.
— Я… люблю… вас… — шептал Иван, не переставая целовать, тяжело дыша, сдёргивая с неё рубашку. — Люблю!
— Не смей! — крикнула Рогозина, как только он на миг оторвался, чтобы глотнуть воздуха. — Иван!
Он схватил её за плечо, а другой рукой зажал рот, всем телом навалившись сверху.
Время останови…
Время останавливается.
Иван проходится подушечками пальцев по узкому следу на плече; то и дело сглатывает, чтобы обуздать, задавить ужас и восторг.
Ветер срывает слабо задвинутую щеколду, и форточка распахивается. Дождь хлещет наотмашь, с грохотом лупит по карнизу, тугими чугунными каплями бьёт по кустам — шум за окном перекрывает её отчаянный, напряжённый голос, который почему-то никак не перейдёт на крик.
Что будет, если она закричит, если ворвутся люди, Иван не думает. Он не думает, не способен думать ни о чём, кроме неё. Разве что — о каких-то мелочах: нестриженные ногти… тугой ремень… к чертям собачьим он покупал такой ремень!
В голове ещё гуляют остатки наркоты, но сумасшедший запал стремительно истощается, уступая место глубоко скрытому, другому, совершенно осознанному, отточенному снами и фантазиями до той ясности, до какой песок способен отполировать металл.
Тщетно пытаясь охладить голову, отрывается, вскидывается, отстраняется, но его не хватает надолго. Он видит себя как будто с стороны; то, что он делает, вызывает у него почти тошноту, почти панику, почти животный ужас и совершенно не свойственное, не испытанное никогда прежде исступление, которое ударяет в голову хлеще любой наркоты. Его завораживает видеть её рядом, он упивается ощущением её близости, упоение, которое он испытывает, ощущая её под своими руками, переходит в экзальтацию, и Иван откровенно, проламывая последний барьер разума, ещё раз, на этот раз — окончательно — сдаётся.
Рогозина не жмурится, не отводит взгляда — она не сводит с него глаз, ему кажется, её взгляд застыл, но в паузу изнеможения, когда тело требует остановится хотя бы на миллисекунду, он видит там, в глубине голубых, таких тёмных сейчас глаз что-то… нечто… что? Презрение? Скуку? Страсть? Что, что, что это, Галина Николаевна, почему даже сейчас, в момент наивысшей близости, я не могу считать вас, не могу понять, не могу добраться до настоящего, до самого нутра, до самой сути? Вы, насмешливая, строгая, светлая, неизменно на стороне правды и добрых сил, — почему вы так искусительны, почему даже теперь, сейчас, в эту самую искреннюю и страшную, растянувшуюся в часы секунду вы не позволяете мне… мне, в руках которого абсолютная власть… Вы… Вы!!
Его трясёт, бьёт крупной дрожью, выгибает, перебрасывает с одной стороны реальности на другую. Её присутствие кажется нереальным, его присутствие — кощунственным, грубо высеченным в том мире, который создёт вокруг себя она, — безупречном, суровом, просвеченном насквозь холодным солнцем совести и правды, где нет места ему, Ивану Тихонову, отныне — средоточию тьмы…
И всё же — какой-то миг! — оно того стоит. Оно — огонь, вскрик, пунцовое пламя, теснота, шёпот в ухо, тень от её ресниц на щеках близко-близко, её тепло под ладонями, чадящая горячая пустота, пронизанная электрическими огнями, вызревавшими десять лет, вспыхнувшими, взорвавшимися, оглушая, сталкиваясь, сметая преграды…
Оно! Того! Стоит! Телеграфные обрывки толчками, в ритм, вбиваются в сознание раз за разом, пронзая, проходясь по оголённым нервам в те секунды, когда в голове не остаётся ничего, кроме главного, горячего, наполненного, искрящегося во тьме самым ослепительным светом.
Это аберрация, горячность, вспышка, глаза слепит, и Тихонова удавкой захлёстывает раздвоение: это — самое высокое, что он знал, самое низкое, что он когда-либо делал…
В какой-то момент ему кажется, что Рогозина включается в игру; по крайней мере, он больше не чувствует сопротивления. И от этого в момент слетает всякий хмель.
Это больше не игра. Это — жизнь.
…После они лежат, глядя на усеянное, усыпанное крупными гроздьями звёзд небо в клочке окна. Иван видит, как в темноте высоко поднимается, опадает и снова поднимается её грудь. Ловя себя на том, что сам дышит глубоко и ровно, он находит руку Рогозиной, переплетает пальцы с её и чувствует слабое пожатие в ответ.
В теле восхитительная, блаженная слабость, сытость и пустота. В голове — прозрачный звон, который становится всё громче и прозаичней: дождь по-прежнему лупит по козырьку.
Аромат её духов, её кожи, смешиваясь, вновь становится лишь запахом, теряя объём и цвет. Сердце, затихая и тяжело ворочаясь, возвращается в камеру под рёбра. Разум отвоёвывает территорию затухающих вспышек безумия. Контрсталия возвращается на круги своя, начинают мягко стрекотать облупленные пластмассовые часы. Потребность дышать чаще подсказывает, что время снова обрело линейность.
Время пошло.
Комментарий к Отпустите синицу на верную смерть
Аберрация — отклонение от нормы.
Контрсталия — дни простоя судна под погрузкой или выгрузкой сверх времени; в данном случае — просто незапланированный простой, остановка.
========== В самый тёмный час ==========
Ему только-только показалось, что чувства пришли в норму, как перед глазами снова взорвался фейерверк. Лицо Рогозиной вспыхнуло в темноте и погасло. Мгла поглотила мир и проглотила Тихонова — мягко и холодно, как мокрым шёлком, накрыла зияющей чернотой со вспышками багровых прожилок. Сердце встало поперёк горла; Иван был уверен, что, когда кончится воздух, вдохнуть он уже не сможет.
Так и случилось; испытывая нечто фантастическое, он лишимся зрения и медленно, словно камень в воду, опустился в непроглядный мрак, в котором не было больше ничего.
— Ты действительно хочешь, чтобы это оказалось правдой? — спросила Лариса.
Тихонов вздрогнул. Окатило влажным жаром, как в бане, когда плеснёшь на каменку.
— Лара?
— Она самая.
— Лариска…
— Ох и дел ты натворил, Ванёк. Сам меня всегда грыз — держи желание в узде.
Допился. Допрыгался.
— Это сон?
— Тут я спрашиваю, не ты. Ты правда хочешь проснуться и понять, что действительно сделал всё это?
— А ты-то тут при чём? Ты голос в моей голове!
Лариса фыркнула — он так и видел, как губы сестры кривит знакомая, саркастическая усмешка. Внутри кольнуло.
— Да. И тем не менее.
— Ларка…
Он никак не мог взять в толк, о чём она спрашивает. Испытывал только страх и шок; боялся вернуться в реальность — в то, что закончилось минуту назад.
— Так что, Ванёк?
— Ты живая?.. — глуповато спросил он.
— Идиот, — бросила сестра. — Решай!
«Решай!» — как будто она, мираж, плод его воображения, могла что-то изменить!