— Я устала, Вань. Приму душ и лягу.
— Да… Спасибо, — севшим голосом ответил он, жадно вбирая эту светлую, сероватую в отблеске коридорных ночников кофту, летящую юбку, спокойное, уверенное лицо, глаза, морщинки на лбу, длинные, тонкие пальцы, неизменные мужские часы на запястье, лёгкие сандалии…
— Доброй ночи.
— Да. Конечно, — произнёс он, поражаясь, как хрипло и низко звучит голос. Узел внутри стянуло почти нестерпимо. Если сейчас он не сбежит…
— Галя! Ванька! Поздние вы путешественники!
Майор вышел из лифта и широким шагом пересёк коридор. Кивнул Тихонову, обнял за плечи Рогозину.
— Ну как? — тревожно спросила она, быстро оборачиваясь. Как будто и не было этого спокойного, твёрдого тона минуту назад.
— Всё нормально. — Круглов широко, успокаивающе улыбнулся, вынул из кармана брюк ключи и вставил в замок. — Только что вернулись?
— Да. Гуляли…
— Великолепно выглядишь.
У Тихонова опять свело скулы; он вдруг подумал, что, возможно, майор искренне наслаждается так долго недоступной возможностью делать ей комплименты.
Мотнул головой — взметнулись давно не стриженные патлы, — сунул ключ в скважину в двери соседнего номера, неловко провернул. Бросил, не обращаясь ни к кому из них конкретно:
— Что завтра?
— В десять надо быть в администрации. У них там куча служб в одном здании, в том числе ЗАГС… К одиннадцати закончим. В час, как договорились, первый вброс.
— Да. Да. Спокойной ночи, Николай Петрович. Галина… Николаевна…
На её отчестве голос надломился, Тихонов рывком открыл дверь и вошёл в номер. Захлопнул, задвинул старенькую щеколду. Прислонился к стене и без сил сполз на пол. Сердце стучало, как бешеное, прыгало в горле, мешая глотать и дышать.
Секунду спустя хлопнула и их дверь. За стеной раздались голоса. Его фраза. Её смех. Его смех.
Тихонов обхватил голову и уткнулся в колени. Так, монотонно раскачиваясь, он сидел, кажется, до тех пор, пока наконец не утих звон в ушах. Встав, заметил, что локти, колени, щёки мокрые.
========== По волнам твоих слёз ==========
«Та весна была очень холодной. Не по-весеннему. Семнадцатое апреля, и выпал снег — густой, мокрый. Падал прямо в волны, снега было так много, что вода светлела. Живём в домике на самом берегу. Ночами море накатывает на ступени: с утра выходишь, а у крыльца — водоросли, мох, осколки раковин.
Все на нервах; до сих пор не понимаю, как удалось пережить те дни. Каждый находил отдушину — когда страх давит постоянно, перестаёшь его замечать.
Ребята рыбачили, ходили по мелководью, по ночам шахматы. Мне нравится смотреть на отлив: море уходит, оставляет лужицы, все в солёных оранжевых губках, скелетах каких-то рачков, мелком хламе. Если выберемся — мне будет не хватать этого постоянного морского шума.
Назавтра Слава и Петя должны ехать на сборы. Славка…».
На этом запись обрывалась.
Иван не тешил себя надеждой уснуть. Как и сутки назад, он сидел у экрана, разыскивая информацию о её муже, о её юности. Это затягивало; он нырял в чужой и хрупкий мир; он не чувствовал отторжения к тому Вячеславу — может быть, потому что никогда не знал его, не видел, никогда не видел того, что происходило между ними. А найденные клочки информации приоткрывали дверцу во времена слишком давние, чтобы к ним ревновать. Так что Иван просто собирал в файл осколки их жизни и вчитывался, представляя себе Галину Николаевну и… и…
«Шевелятся. Он что-то говорит — мне.
— …после противошоковой терапии. Неоперабельный. Но… Сказали: должен жить. Вы же понимаете, Галина Николаевна…
У нас двадцать лет разницы в возрасте, двадцать лет разницы в полевом опыте. Мои месяцы Чечни — ничто по сравнению с ним. А он всё равно называет по имени-отчеству, на вы, с какой-то виноватостью. Поначалу ощущала себя девчонкой рядом с ним. Но уже к концу первого дня, словно с кровью, своей, чужой, в руки пришла уверенность.
— Галина Николаевна, вымойте руки…» — ещё один отрывок дневника, который полковник так опрометчиво переслала кому-то когда-то — и вот, спустя почти тридцать лет, его читал Тихонов. Сколько ей было тогда? Двадцать два? Двадцать три? Совсем молодая медсестра в горячей точке.
«Кроме нас там было двое полевых хирургов, таких же случайных, почти пленных. Никто ничего не знал.
Конфорки почти все не работали, но кипятить инструменты было надо. Проверяли пальцами: греется ли спираль. От ожогов кожа стягивается рубцами, такими коричневыми пятнышками, как будто ранние пигментные пятна.
Через полтора месяца пятна перестали выделяться на фоне загара. Проверять конфорки было ещё ничего. Хуже было хватать сквозь рукава ручки стерилизаторов и тиглей. Нет чистых полотенец, ваты, редко есть электричество. Нет даже перчаток — кипятим одноразовые, потом надеваем на обратную сторону…
Раненые прибывают — безымянные, после сортировок, громадными партиями, стонущие. Как один молчащие, откуда они и кто».
Их было мало, их было мучительно сложно находить, чтение доставляло горькую, больную сладость. Какие-то институтские записи, конспекты. Отчёты по практике. Дневниковые записи — студенчество, прогулянные пары, вино в беседке в жуткую грозу… Отчаянные попытки бросить курить после смерти мужа.
«Выпили кофе в аэропорту. У Оли было десять минут до вылета, а я ждала с рейса отца. Как она сияет. Постоянно говорит о муже — поженились с месяц назад. Она говорила, а я не могла не вспоминать Славу. Страшно, что до сих пор пробивает на слёзы. Сидела, прикусив щёку. На психологии нам говорили — если за год человек не восстановится, нужно обращаться к специалистам. Прошло дольше. Каждый раз, возвращаясь к этому мыслями, думаю, что восстановилась. Я могу смеяться, могу думать о постороннем, могу сосредотачиваться на работе. Мысли о Федеральной Экспертной Службе в последние дни вообще затмевают всё. Ещё отец нагнетает… Султанов достал. Я согласна. Я на всё согласна, лишь бы перекрыть чем-то старую память. Надо написать ему, что согласна.
Слушаю Олину болтовню о муже. И снова. Как будто Славка вчера умер.
Федеральная Экспертная Служба. Надо сейчас же написать Султанову».
Поиск индексировал попавшие в сеть обрывки её жизни без хронологии, без порядка. И всё-таки в них прослеживалась жёсткая сюжетная линия, в которой красным пунктиром, кровавыми бусинами то и дело набухали горячие точки.
«Они нас без единого выстрела взяли. Они не сразу поняли, что я женщина. А когда разобрались… Нас уже через сутки отбили… Но эти сутки были длинными.
В конце концов, нас ведь готовили к этому. В спецслужбах сильные психологи. Все понимают, чем прежде всего рискует женщина на войне. Слава, даже когда я сказала, что не знаю, чей это ребёнок — его или кого-то из них, — велел: делай аборт, если надо. Потом, позже, у нас обязательно будут наши дети.
Я сделала. Через полмесяца его застрелили в том самом посёлке, который тогда отбили».
Иван не заметил, как крепко закусил губу, пока читал, как плотно прижал ко рту ладонь. Он никогда не знал, что полковник была беременна. Чёрт, да он ничего, ничего на самом деле о ней не знал!
…Всплыла колючая, незваная мысль: а Круглов — знает?
«Никто не планирует быть героем. Я — не хотела. Я — не герой. Я смотрела на отца, смотрела на маму и просто не видела, не знала других вариантов. Работа в системе казалась единственно возможной. Я никогда не романтизировала всё это, я сразу, с детства видела всё с изнанки. И всё-таки… Пока училась в школе милиции, пока проходила практику, пока защищала диплом — в общем, до тех пор, пока не коснулась всего этого без страховки, — всё вспоминала рассказы отца, всё думала, как бы повела себя в подобных ситуациях. Отец говорил, как его брали в заложники, как в каком-то роддоме он вёл переговоры с захватчиками, как маме приходили угрозы из-за того, что он отказывался смягчать приговор… Всё думала: что бы делала я? В ту пору в этом была какая-то доля ненормальной, суицидальной романтики, романтики мазохизма. Всё это быстро облетает, очень быстро. Единственное, что осталось от тех мыслей, — помощь. Когда меня в первый раз взяли в заложники, я представляла себя отцом. Так было проще. Это была не я. Мне было почти не страшно».