Равинель вздрогнул. Половина десятого. Уже почти сорок пять минут он перебирает в памяти происшедшее накануне.
— Официант! Один коньяк!
Что же он делал потом, после кафе? Зашел к Ле-Флему, который живет возле моста Пирмиль, — он заказал Равинелю три садка для уток. Поболтал с этим парикмахером, который хвастал, что каждый понедельник ловит огромных щук возле Пеллерена. Поговорили о голавлях, о ловле на искусственную мушку. Парикмахер не питал доверия к этим мушкам. Тогда, чтобы его переубедить, Равинель на его глазах смастерил мушку «хичкок» из пера куропатки. Вообще-то по части изготовления мушек Равинелю нет равных во Франции, а может быть, и в Европе. У него своя манера держать крючок в левой руке. Но самое важное — это обернуть перо вокруг цевья крючка так, чтобы был виден каждый волосок, и хорошо закрепить. Покрыть мушку лаком может каждый. Но вот раздвинуть волоски, сделать усики, придающие искусственной мушке вид живого насекомого, подобрать цвета — это уже сродни искусству. В его руке мушка трепещет как живая… Кажется, дунь на нее — и улетит. Иллюзия полная. Так и тянет прихлопнуть ладонью.
— Вот это да! — восхищенно говорит парикмахер.
Ле-Флем взмахивает рукой, имитируя подсечку, и воображаемое удилище сгибается дугой. Его рука дрожит от толчков, как будто удерживает рыбу, рвущуюся в спасительную глубину.
— Голавлю нужно дать глотнуть воздуха, и он ваш!
Левой рукой Ле-Флем хватает воображаемый подсак и подводит его под побежденную рыбу. Да, в рыбалке он настоящий мастер, этот Ле-Флем!
Время течет медленно. Во второй половине дня Равинель идет в кино. Вечером — опять кино. Потом он переезжает в другую гостиницу, даже слишком тихую. Но везде чувствует незримое присутствие Мирей. Не той Мирей, что лежит сейчас в ванне, а той, что была с ним в Ангьене. Живой Мирей, с которой он охотно поделился бы обуревающим его страхом. «Мирей, а что бы ты сделала на моем месте?» Он вдруг понимает, что все еще любит ее — или, вернее, робко начинает любить. Нелепость! Это даже омерзительно, но он ничего не может с собой поделать…
— Смотри-ка! Да это же Равинель.
— Что?
Перед ним останавливаются двое: Кадью и еще какой-то незнакомец в меховой куртке, который внимательно смотрит ему в глаза, как бы вспоминая что-то…
— Знакомьтесь, это Ларминжа, — говорит Кадью.
Ларминжа! Равинель знал Ларминжа еще мальчишкой в черной блузе, который помогал ему решать задачки. Они смотрят друг на друга, и Ларминжа первый протягивает руку:
— Фернан! Вот это сюрприз… Мы не виделись лет двадцать пять, не так ли?..
Кадью хлопает в ладоши.
— Три коньяка!
Тем не менее наступает легкая заминка. Неужели этот высокий мужчина с холодными глазами и крючковатым носом действительно Ларминжа?
— Чем ты занимаешься? — спросил Равинель.
— Я архитектор… А ты?
— Я? Да я простой коммивояжер.
Между ними сразу же устанавливается дистанция. Ларминжа, как бы между прочим, говорит Кадью:
— Мы вместе учились в лицее в Бресте. И даже, кажется, вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько с тех пор воды утекло…
Согревая в ладонях рюмку с коньяком, он опять обращается к Равинелю:
— А твои родители? Как они?
— Они умерли.
Ларминжа вздыхает и объясняет Кадью:
— Его отец преподавал в лицее. Как сейчас вижу его… Всегда с зонтиком и портфелем. Улыбался он очень редко.
Что верно, то верно. Улыбался он редко. У него был туберкулез. Но зачем Ларминжа знать? И хватит об отце! Он всегда ходил во всем черном, и лицеисты прозвали его Сардиной. По существу, именно он внушил Равинелю отвращение к учебе. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда ты останешься без отца…» И все время заставлял его учиться, учиться… Даже за столом он иногда отрывался от тарелки, нахмуривал густые брови, которые Равинель унаследовал от него, и пристально смотрел на сына: «Фернан, когда был заключен договор в Кампоформио?.. Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?..» Будучи человеком педантичным и пунктуальным, он все записывал на карточки. Для него география была лишь перечнем городов, история — перечнем памятных дат, человек — перечнем костей и мышц. Равинеля и сейчас бросает в холодный пот, когда он вспоминает свои выпускные экзамены. И бывает, что ему, словно в кошмарном сне, приходят на ум странные слова: Пуэнт-а-Питр… меловой период… односемядольные… Если ты сын Сардины, то это навсегда. А что сказал бы Ларминжа, узнай он, что Равинель молил Бога, чтобы его отец поскорее умер, что он искал в его чертах признаки близкой смерти? Да, в медицине он подкован основательно! Он знает, что означает пена в уголках рта, кашель, мучающий человека по вечерам. Он знает также, что это значит — быть сыном смертельно больного человека. Вечно следить за его температурой, дрожать за его здоровье, зависящее от перемены погоды. Его мать всегда говорила: «В нашей семье долго не живут». И сама она умерла спустя несколько месяцев после смерти отца, умерла тихо, изможденная постоянными расчетами, как бы хоть что-нибудь сэкономить. Равинель был единственным сыном и, несмотря на свой возраст, считал себя круглым сиротой. Он так и остался сиротой. Что-то в его душе так и не раскрылось, и он вздрагивает всякий раз, когда хлопает дверь или когда его кто-то неожиданно окликает. Он боится прямых вопросов. И хотя никто не спрашивает теперь у него дату заключения договора в Кампоформио, он всегда боится попасть впросак, не суметь ответить на какой-то существенный вопрос. Бывало даже, что он забывал свой номер телефона или номер своей машины. Придет день, когда он забудет и свое имя. И станет ничем — ни чьим-то сыном, ни чьим-то мужем… Он станет человеком из толпы и, как знать, может быть, именно в этот день испытает подлинное счастье, которое до сих пор было ему заказано!