Выбрать главу

— Почему?

— Потому что я чувствую: ты наносишь себе смертельный вред. Кончится тем, что ты себя уничтожишь.

— А если мне приятно уничтожать себя?

— Пьер! Я прошу тебя!

Дутр бросил парик на кровать и подошел к окну, раздраженно бренча в кармане монетками.

— Со мной можно уже не считаться, — сказала Одетта позади него.

Дутр стиснул зубы в бессильной ярости.

— Я же работаю для тебя! — закричал он. — Для тебя собираюсь зарабатывать деньги! Тебе что, они больше не нужны?

— Разве я просила у тебя хоть чего-то? — спросила Одетта. — Нет, не просила. Ты мучаешь себя все из-за тех же двух мерзавок. Они преследуют тебя. Разве нет? Они присосались к нам как пиявки.

Дутр обернулся.

— Я запрещаю тебе… — начал он.

— Говорить ты мне не запретишь. И может быть, если б у нас хватило смелости поговорить раньше, ты не дошел бы до этого. Пьер, ты не вправе карать нас обоих.

— Я никого не караю, — устало ответил Дутр.

— Тогда откуда же твой номер? Признайся откровенно… Ты захотел остаться один. Отомстить себе, мне… Скажешь, я не права? Бедный мой Пьер, скажи, почему ты меня боишься?

Дутр прислонился к камину. Он думал о Грете, и взгляд у него стал сосредоточенный. Одетта подошла к нему и взяла за отвороты пиджака.

— Пьер! Услышь меня… Не уходи, останься со мной!..

Он глядел куда-то поверх плеча Одетты. Когда он вот так уходил внутрь себя, его уже ничто не могло отвлечь. Напрасно Одетта прижалась лбом к его плечу — он едва слышал, что она говорит. О чем она, собственно?.. Она всегда старалась, чтобы ему было хорошо?.. Она жалеет, что была сурова с Гретой и Хильдой?.. По одну сторону жалобный женский голос, по другую — глухая боль, которой никогда не избыть, потому что кроме нее ничего не осталось от любви.

Дутр мягко отстранил Одетту, подобрал парик и заперся у себя в комнате. Теперь он, по крайней мере, знал, что, пройдя через тысячи испытаний, стал настоящим артистом — большим, чем Альберто — и будет расти и расти. Он уселся перед шкафом и принялся тренироваться — он работал над тем, чтобы доллар исчезал медленно.

В день, когда кончился их ангажемент, он сказал Одетте перед самым выходом на сцену:

— Я хочу попробовать. Не выноси реквизит на сцену.

Одетта собралась было возразить.

— Знаю, — сказал он, — до совершенства пока далеко. Но мне нужно знать, что я могу себе позволить.

Занавес поднялся. На сцену вышел манекен. В зале засмеялись. Смешно было видеть сбежавшего с витрины механического красавчика, который переступал, покачивая бедрами, приостанавливался и снова шагал, как плохо отлаженная игрушка. Но мало-помалу установилась тишина. Прошло несколько секунд, и она уже нависала — тяжелая, непонятно тревожная. Тишина, в которой стало слышно поскрипывание ботинок на сцене и стук механических шагов. На каждый из шагов откликалось эхо. Такие шаги каждый хоть раз слышал во сне — шаги преследователя, который не спешит догонять свою жертву, потому что у него много времени — вся вечность. Бесстрастный, неуклюжий, появляется он из тьмы веков, тьмы ночей. Двигающаяся фигура вошла в световой круг прожекторов, и Одетта за кулисами почувствовала, что у нее подкашиваются ноги. Фигура показалась на авансцене, повернула бело-розовое лицо налево, потом направо. И весь зал следом за ней повернул головы. «Победил!» — пронеслось в голове у Одетты. Восковые руки задвигались короткими толчками, сблизились, и шарики начали свой магический танец. Шарики исчезали, но никто не решался аплодировать. Люди не знали, чего от них ждут. Дутр с поразительным знанием публики выронил из кармана белый шарик, словно не сработала какая-то пружина, выйдя из подчинения механического мозга. Шарик покатился по сцене, потом по лестнице, ведущей со сцены в зал: первая ступенька, вторая… Шарик катился все быстрее и быстрее… Вот он покатился по проходу, и кое-кто из зрителей поджал ноги, глядя на него с вымученной, насильственной улыбкой. Следом за шариком в зал спустился и Дутр — медленно, невыносимо медленно… Он вспоминал золотоволосую девушку, привязанную к стулу, ее поцелуй… Стеклянные глаза автомата смотрели в прошлое. Каждое движение было для него болью и одновременно триумфом. Он приближался к женщине в первом ряду, механическая рука упала на сумочку и поднялась, держа веер из карт. Глаза три раза моргнули. Рука вытянулась, карты исчезли, вновь появились, но уже в другой руке. А голова все покачивалась, лицо улыбалось нелепой любезной улыбкой — улыбкой, которая своим бесчувствием доводила до дрожи. Пальцы неуклюже сомкнулись на колоде, и в воздух, словно поднятые взрывом, полетели короли, дамы, десятки — цветные картинки мелькали, мелькали, пока не упали на пол дождем. Робот продолжал идти, неровно шагая и наступая на карты. Новая колода появилась у него в руках, и механические руки начали тасовать ее, посылая головокружительными цветными лентами от левой ладони к правой, вытягивая и сжимая, словно гармошку. Рука дернулась, карты исчезли. Теперь пришла очередь серебряного доллара. Тишина стояла такая, что казалось, автомат играет перед автоматами. Живой была только монета. Она подпрыгивала, крутилась, бегала, пряталась в один рукав, потом в другой и все-таки постоянно была на виду, поблескивая на кончиках картонных пальцев, которые подхватывали ее, когда она собиралась окончательно упасть. Робот глядел неизвестно куда, не ведая ни о своих руках, ни о своем теле, ни о пойманной монетке. «Liberty, — думал Дутр. — Liberty». Он подкинул монету, и монета улетела высоко-высоко. Сейчас она упадет, потеряется… Как по нитке вернулась она на протянутую ладонь и легла ровно-ровно. Тут же ладонь повернулась к публике — открытая, пустая, с переплетенными линиями судьбы, жизни, счастья.