Она несколько секунд постояла не двигаясь, потом пришла в себя и попыталась поднять руку. Но согнуть ее удалось только в локте. И тогда Лила заметила, что рука вместе с облегающим ее рукавом жакета образует неестественный изгиб. «Вот угораздило!» – спокойно подумала она. И тут же улыбнулась. Каким пустяком показался ей перелом руки в сравнении с ужасами ареста!
Обливаясь холодным потом и сдерживая стоны, Лила пошла к селу, где жил Динко.
И Лукан проснулся рано в этот день, но не от сна – он очнулся от беспамятства, в которое его привели полицейские палачи. Арестовали его вечером, в привокзальном буфете. Что сейчас – день или ночь? Где он – в арестантской или в подвале? Что ждет его – жизнь или смерть? Все стало ему безразлично, все, кроме страха, как бы не помутилось у него сознание и он не проговорился бы, не назвал имен товарищей из нелегального комитета. Наконец он понял, что лежит в цементированном подвале без окон, куда его бросили после того, как он отказался говорить. Подвал освещался электрической лампочкой. У стола возле двери хмурый фельдшер в полицейской форме убирал в металлическую коробку шприц. Из-за его спины виновато выглядывал испуганный молоденький полицейский с тупым лицом. Фельдшер сунул коробку в карман и сказал сердито:
– В подобных случаях больше приходить не буду. Длинный посмотрел на него враждебно.
– Что? Ты что сказал?
– Ничего, – сухо ответил фельдшер. Агент захихикал:
– Поосторожней, доктор! Потеряешь и службишку свою, и пенсию.
– Пусть! – мрачно отозвался фельдшер и направился в коридор, сопровождаемый молоденьким полицейским с испуганным лицом.
Укол вернул Лукану силы. Он начал лучше видеть, слышать и пытался думать. Вместе с тем боль в разбитой груди и сломанной руке стала еще более жестокой, нестерпимой. Но даже в это мгновение первые его мысли были о стачке. Макс, бедный Макс, кажется, был прав! Вот теперь становилось ясно, что не все рабочие примут участие в стачке… Твердость и волю, которые сейчас проявляют коммунисты, надо было использовать в решающий момент для достижения более важной цели, Лукан не закончил своей мысли. Невыносимая, пронизывающая боль снова затуманила его сознание. Не угасла только одна мысль, одно чувство, один импульс: не выдать никого, выдержать. Еще немного, и жизнь его кончится. Еще немного, и палач утратит власть над ним. Только бы не помутилось сознание! Нет, не помутится. Лукан снова почувствовал, что он остается господином своего духа.
Длинный наклонился над ним, но увидел только бесформенную массу вспухших мускулов, перебитых хрящей носа и сгустки крови. Потом в этой массе, потерявшей всякое подобие лица, открылись и с нечеловеческой силой впились в него холодные, серо-стальные глаза. Агенту стало страшно. Это был не просто физический страх, а что-то другое – чувство глубокого смятения; но, отупевший от ракии, он не понимал, что это.
– Собака! Ты будешь говорить? – прохрипел он.
– Я ничего не знаю, – ответил Лукан.
– Кого ты ждал на вокзале?
– Никого.
Под взглядом этих серых, стальных глаз агент снова почувствовал глубокое смятение. Ему показалось, что на него угрожающе смотрят все жертвы, которых он когда-либо истязал.
– Слушай, ты!.. – сказал он. – Если не будешь говорить, живым отсюда не выйдешь. У тебя жена и дети есть?
– Есть, – ответил Лукан.
– Говори ради них! Кого из здешних рабочих ты знаешь?
– Никого не знаю.
Агент схватил сломанную руку арестованного и грубо дернул ее. У Лукана вырвался глухой, болезненный стон. Нервно хихикая, агент несколько раз дернул больную руку, потом снова нагнулся над своей жертвой. Лукан уже не мог вымолвить ни слова и опять лишился чувств, но глаза его говорили: «Зверь!.. Я сильнее тебя».
И Чакыр проснулся рано в этот день, но не бодрый, а измученный кошмарными сновидениями. Всю ночь его преследовала зеленая ядовитая змея. Он пытался наступить ей на голову сапогом, но это ему не удавалось. Змея куда-то ускользала, а потом снова бросалась на него. Наконец Чакыр проснулся в холодном поту. Он не мог вспомнить, ужалила ли его змея. И так как сны бывают вещие, он с утра заглянул в маленький пожелтевший сонник, унаследованный от отца. Сонник гласил: «Если тебе приснится змея, увидишь зло от женщины». Чакыр мрачно закрыл книжку. Так!.. Значит, сон в руку, и то, о чем он вот уже год лишь смутно догадывался, со вчерашнего дня стало для него ясным как белый день.
Хмурый и злой, Чакыр подошел к умывальнику, намылил лицо и начал бриться. Вчера шпики донесли, что сегодня рабочие должны объявить стачку, но это его ничуть не волновало. Черные мысли его были вызваны поведением Ирины. Все прозрачнее становились сыпавшиеся вот уже год намеки знакомых па то, что дочь его стала любовницей все так же презираемого им Сюртучонка. Несмотря на свои способности и огромное богатство, средний сын Сюртука оставался для Чакыра грязным типом, мальчишкой без чести и достоинства. Вся околия стонала от его грабежа и от высокого процента выбраковки, установленного его служащими. Иногда Чакыр пытался понять, чем отличается обыкновенный разбойник от генерального директора «Никотианы», который так безнаказанно обирает производителей; но разобраться в этом он так и не мог. В такие минуты Чакыр видел многие события в новом свете. Вот братья Бориса, те хоть и коммунисты, а как будто более достойны уважения. Младший, например, имел возможность стать служащим фирмы, получать большое жалованье и жить на широкую ногу, однако он ходит обтрепанный и всюду ругает махинации «Никотианы». Он не занимается вымогательством, никого не грабит, не скомпрометировал ни одной девушки в городе. Почему же его называют шалопаем, а его брата – разбойника, грабящего среди бела дня, – провозгласили почетным гражданином города? Но это были редкие, случайные мысли, смущавшие полицейскую душу Чакыра. Он их сразу же обрывал.
Все так же мрачно, недовольно ворча на затупившуюся бритву, он скоблил щеки до синевы. Теперь он уже знал наверное, что его дочь – любовница Бориса Морева. Конечно, вначале никто не осмеливался прямо сказать ему об этом. Он чувствовал это только по недомолвкам, по особенным взглядам людей, когда речь заходила об Ирине. Он догадывался об этом потому, что «Никотиана», покупая у пего табак, платила ему чрезвычайно щедро, а Баташский, встретив его на улице, кланялся ему чуть не до земли. Было что-то невыносимо двусмысленное в этих поклонах и раболепных улыбках. Наконец, Чакыр догадывался обо всем и по перемене в поведении самой Ирины. На каникулы она приезжала в родной городок только на два-три дня, была рассеянна, скучала и спешила вернуться в Софию под предлогом дополнительной работы на практике. Застенчивость и девичья миловидность навсегда покинули ее лицо. Правда, она еще больше похорошела, но ее ярко накрашенные губы, острый, уверенный взгляд, сочное контральто, непринужденные движения и даже сигареты, которые она курила, раздражали Чакыра. Все-таки он был еще не вполне уверен в своих подозрениях, а перемены в манерах дочери объяснял новой жизнью, которую она ведет в Софии. Но вчера – этот день стал для него черным днем – один из его сослуживцев раскрыл ему всю правду. Сослуживец был одного набора с Чакыром и родом из того же городка, но служил в Софии – стоял на посту перед итальянским посольством. Он приехал сюда, чтобы провести свой короткий отпуск на родине, и, сидя в корчме с Чакыром, хмуро спросил его после того, как они выпили ракии и хорошо закусили:
– Как поживает твоя дочь?
– Заканчивает ученье, – неохотно ответил Чакыр.
– И зачем тебе нужно было ее учить? Девушка ведь… – Почтенный пожилой сослуживец из Софии нахмурился еще больше. – Свою я отдал в школу домоводства, так спокойнее.