– Ты что же, одни будешь прикрывать отход? – спросил Мичкин.
– Вдвоем с комиссаром, – ответил раненый. – Ему тоже не по силам пробиться сквозь греков – ведь у него астма, да и брюхо толстое. Прости, товарищ комиссар… Брюхо у тебя толстое, зато сердце храброе… Не сердишься на меня, а?
Мичкин не обрадовался, услышав, что события приняли такой оборот. Он повернулся к Шишко и мрачно спросил:
– Это правда?
– Правда, Мичкин!.. – ответил Шишко. Приступ астмы и кашля у него наконец прошел. – Мне нужно только несколько добровольцев, чтобы удержать холм, пока остальные не отойдут.
Мичкин, пораженный, взглянул на старого толстяка. Грохот моторизованной колонны заметно усилился: машины выбрались из лощины и мчались к холму. Но Мичкин не обратил на это внимания. Он видел лишь удивительный свет, горевший в единственном глазу Шишко. Так светились глаза сына Мичкина во время последнего свидания перед казнью. Так светились глаза Динко, когда он шел в бой. Так светились глаза всех коммунистов, которые в трудном, отчаянном положении шли на последний шаг ради партии. В сознании человека, разносившего молоко в Чамкории, наступил хаос: могучий инстинкт жизни еще противостоял сверкающему взгляду Шишко, грохоту моторизованной колонны, воспоминаниям о повешенном сыне. Все ярче, все отчетливее, все горестнее и сильнее становились эти воспоминания. И Мичкин, чувствуя, что он подчиняется воле казненного сына, воскликнул:
– Ребята, я остаюсь с комиссаром!.. Есть еще кто?
Люди молчали. Моторы немецких машин выли зловеще и пронзительно. Время от времени, из клубов черного дыма над станцией вырывались огромные языки пламени и озаряли лица партизан призрачным желто-красным светом.
– Значит, никто не желает, бабы вы этакие! – гневно выругался Мичкин. – Значит, я командовал пентюхами и трусами?
– Я! – отозвался Данкин.
– Нет, паренек, ты не останешься! – сказал Шишко. – У тебя военное образование, и ты сможешь еще лет сорок служить партии.
– Я! – сиплым голосом произнесла Варвара.
Шишко нерешительно помолчал.
– Ты ученая и умеешь агитировать, – сказал он наконец. – В другом деле партия использует тебя лучше.
Опять наступило тяжелое, напряженное молчание, а грохот немецких машин все приближался.
– Больше нет добровольцев? – Мичкин уже приготовился излить на подчиненных поток ругательств.
Он хотел было отдать приказ, но удержался, потому что лишь люди, добровольно идущие на смерть, могли оказаться полезными в подобную минуту.
Вызвались остаться еще двое – невзрачные, полуграмотные и незаметные люди, в которых Мичкин никогда не подозревал героических порывов и готовности к самопожертвованию. Они были застенчивы, на собраниях не выступали, не умели пи предвидеть события, ни командовать и потому всегда оставались в тени.
– Нужен еще один! – сурово промолвил Мичкин.
Опять воцарилось молчание, слышны были только рев пожара на станции да вой немецких машин, несущих им смерть. Глаза у Мичкина зловеще сверкнули и стали испытующе перебегать с одного человека на другого. Теперь необходимо отдать приказ. Глаза Мичкина остановились на Ляте.
– Добре, помру и я! – горестно произнес македонец.
Немецкие машины были уже совсем близко. Шум их моторов превратился в яростный вой – бессильный и злобный, потому что прибыли они поздно и бензин уже пылал. Мешкать было некогда. Мичкин воскликнул:
– Ребята, отходите! Добровольцы, по местам!
Мичкин лег за пулемет, рядом пристроился Ляте и подал ему магазин с патронами. Шишко и раненый укрылись с автоматами в окопчиках, которые были вырыты на стороне, обращенной к станции, а оба добровольца из группы Мичкина залегли с винтовками на склоне, обращенном к шоссе. С перевязочного пункта приползли еще несколько раненых, которые не могли вести подвижной бой и предпочли умереть со своими. Пока они с приглушенными стонами размещались в окопчиках, бойцы Мичкина один за другим спускались с холма. Спускались они молча и быстро. Последним ушел Данкин. Прежде чем начать спуск, он подошел к Шишко и спросил:
– Будут указания, товарищ комиссар?
– Какие там указания, сынок! Передай товарищам, что мы задачу выполнили и умерли за партию. Бумаги все забрал?
– Все, – ответил Данкин.
– Тогда ступай! Двигайтесь по оврагу да прикрывайте свои фланги.
Данкин постоял несколько секунд, глядя вокруг широко раскрытыми глазами, как будто его только сейчас поразило то, что совершалось в эту ночь. Он увидел раненых, которые устраивались в окопчиках, увидел напряженное и сердитое лицо Мичкина, увидел потное, блестящее, как бильярдный шар, темя Шишко, увидел лицо Ляте, обращенное к шоссе и застывшее в смешной обезьяньей гримасе. И тогда Данкину стало ясно, что не зря он подвергал свою жизнь смертельной опасности, когда уносил оружие с казарменных складов, и что всюду есть коммунисты, готовые умереть, как и он. Тут он услышал сиплый голос Шишко:
– Уходи, парень! Чего ждешь?
Почти все оставшиеся на холме видели свою неминуемую гибель и понимали, что драме придет конец, как только немцы обрушат на их позицию минометный огонь. Но в душе Мичкина все еще мерцала волнующая и страстная жажда жизни, которую поддерживала надежда на го, что сигнал красной ракеты позволит им всем отойти до начала минометного огня. Эта надежда возбуждала в нем нервное нетерпение. Глядя па приближающуюся моторизованную колонну, он, как любой простой человек перед лицом смертельной опасности, злобно и тихо ругался. Время от времени он оборачивался назад и напоминал о ракете одному из раненых, который потерял много крови, был не в силах держать оружие и лежал, повернувшись лицом к горам.
Немецкие машины были уже в полукилометре от холма, и вдруг колонна остановилась. Мичкин догадался, что немцы со станции каким-то образом предупредили автоколонну, что противник засел на холме. От колонны отделились две машины и медленно поехали вперед, должно быть, на разведку.
– Ни единого выстрела! – приказал Шишко.
Первая машина благополучно прошла то место, где Данкин заложил самую крайнюю мину, и неожиданно остановилась. Может быть, водитель ее заподозрил что-то, заметив, что асфальт на шоссе разворочен. Дав задний ход, он попытался повернуть обратно и тут попал на мину, которую перед этим объехал. Люди на холме увидели желтоватый свет взрыва и вызванную им суматоху. Со всех машин соскакивали солдаты, и шоссе стало походить на муравейник. Большая часть немцев подалась по равнине к станции, другие направились к трясине, надеясь, что она невелика и ее удастся быстро обойти.
– Сейчас как раз время садануть но ним из пулемета, – бросил кто-то из бойцов.
– Рано! – возразил Шишко. – Если мы не будем стрелять, они подумают, что на холме никого нет. А если кто выстрелит, они сейчас же накроют нас минами.
Из левого окопчика донеслось хихиканье. Раненный в ногу, тот, что пришел с Варварой, угрюмо смеялся.
– Может, ты думаешь, что они подойдут раньше, чем засыплют нас минами? – сказал он.
– Нет, – ответил Шишко. – Но они не знают точно, где мы – на верхушке холма или на его склонах. Зря тратить мины они не станут. И потом, они едва ли допускают, что мы решили сохранить круговую оборону.
Они смолкли. С равнины доносились шипение пожара на станции и немецкие команды.
– Теперь вы поняли? – спросил Шишко.
– Да, – ответил Мичкин, в которого оттяжка боя – хотя бы на несколько минут – вселяла надежду.
Он обернулся назад, и надежда его возросла. Перестрелка с андартами в предгорьях удалялась и затихала. Лишь справа была слышна близкая и частая стрельба. Это группа Данкина дралась с остатками рассеянного отряда греков. Уже можно было думать, что уйти и спастись удастся даже малоподвижному и страдающему одышкой Шишко. Так почему же медлила эта проклятая красная ракета? Луна уже начала бледнеть, а на востоке, за огромной темной громадой гор, неспешно разливалось серебристое сияние зари. Безоблачное небо походило на кристально чистый стеклянный свод.
Мичкин был крестьянин, он вырос среди природы и тысячи раз видел, как умирает ночь, как бледнеют звезды и рождается день, но никогда еще заря не казалась ему такой свежей и прекрасной, как сейчас. Он обернулся к раненому, совсем уже обессилевшему от потери крови, и спросил у него с бессознательным эгоизмом: