На главной улице толпились греки, которые, несмотря на жару, суетились и возбужденно разговаривали, словно обсуждая какое-то событие, нарушившее обычное течение их безнадежно будничной жизни.
Германский папиросный концерн, «Никотиана» и прочие табачные фирмы, так или иначе работавшие на концерн, неожиданно заперли свои склады, выбросив на улицу тысячи полуголодных, истощенных трудом людей. Но хоть и лишенные своего жалкого заработка, эти люди сейчас казались радостными и оживленными. Из уст в уста передавались слухи, вселявшие в них смутную надежду. И то, что волновало их, был не вульгарный шовинизм завсегдатаев кофеен, спекулянтов и служащих греческих табачных фирм, которые ждали десанта и после каждой победы англо-американцев наряжались в праздничную одежду, а нечто другое, несравненно более значительное и касавшееся лишь людей, раздавленных нищетой. Это были надежда, радость и упование, рожденные успешным продвижением огромной, могучей армии, которая шла с севера.
И потому эти люди сейчас пренебрежительно смотрели не только на машину главного эксперта «Никотианы», но и на главного эксперта фирмы Кондояниса, который, войдя в парикмахерскую, с неслыханной дерзостью обозвал болгар скотами. Сказал он это в присутствии двух болгарских моряков, которые сидели перед зеркалами с пистолетами на поясе и намыленными лицами. Но, не понимая по-гречески, моряки лишь окинули грека презрительным взглядом, раздраженные его громким голосом.
Ирина нервно сигналила, злясь на толпу, которая слишком медленно расступалась перед машиной. А рабочие-табачники считали, что теперь хозяевам не мешало бы стать терпеливее. Люди громко смеялись. Ну и вонь от этой машины!..
Костов услышал, как один из толпы сказал:
– Как видно, везут дохлую собаку.
– Собаку?… На что им везти ее в машине?
– Да ведь они держат своих собак, как людей, а мы Для них хуже собак, – сказал другой. – Лихтенфельд вызывает к своей собаке врача и кормит ее белым хлебом и мясом.
Когда эксперт и Виктор Ефимович вносили труп Бориса в дом, Ирина проговорила раздраженно и хмуро:
– Костов, вы уж позаботьтесь о похоронах, хорошо? Я не хочу никого видеть.
Эксперт, которому было очень не по себе от жары, ответил недовольным тоном:
– Позабочусь, когда закончу более важные дела. Я прежде всего должен повидать Аликс… Затем нужно сообщить в немецкую комендатуру насчет фон Гайера. Это очень неприятная история. Вероятно, нас будут допрашивать, а может быть, и задержат.
– Вот как?
Ирина равнодушно подумала, что труп не может лежать в доме.
– Тогда уладьте дело с Фришмутом! Попросите его, чтобы нас не беспокоили, и обратитесь в какое-нибудь похоронное бюро.
Костова злил ее властный тон – она по-прежнему приказывала и не сомневалась, что все еще может распоряжаться людьми, в том числе Фришмутом, как найдет нужным. Но и раздраженный ее эгоизмом, эксперт не огрызнулся, так как сгорал от нетерпения увидеть Аликс.
На лестнице второго этажа его встретила Кристалло – она увидела в окно подъехавшую машину. Гречанка крестилась и охала, расстроенная тем, что привезли покойника, которого Виктор Ефимович укладывал на диван в передней. Но в то же время она с кокетством былых времен поправляла локоны своей сложной прически.
– Как девочка?… – спросил Костов, тяжело дыша.
– Плоха! – ответила Кристалло. – Доктор говорит, нет никакой надежды. Господи, как мне вас жаль! У вас такое доброе сердце.
Гречанка всхлипнула, но без слез, хотя искренне сочувствовала Костову. Вертепы Пирея, где она прошла через все ступени унижения, отучили ее плакать. Она лила слезы, лишь когда у нее бывала истерика.
Сопровождаемый Кристалло, Костов направился в комнату Аликс. Девочка лежала в широком деревянном кресле с красивой резьбой. На ночной столик Кристалло поставила букетик гвоздик. Укрытая белыми, ослепительно чистыми покрывалами, Аликс казалась маленьким скелетом, завернутым в саван. За пять дней ее изнуренное тропической лихорадкой тельце совсем растаяло и осталась лишь желтоватая кожа, натянутая на кости. Ручонки ее были похожи на сухие ветки, а прозрачная синева глубоко запавших глаз потемнела. Костов коснулся рукой ее лба – горячего и сухого, как накаленный солнцем камень. Пристально глядя перед собой, Аликс дышала часто и тяжело. Взгляд у нее был бессмысленный, он выражал лишь страдание – безграничный ужас перед жестокой головной болью, перед огненными шипами, которые лихорадка вгоняла ей в мозг. Может быть, ее изводили кошмары. Может быть, морские звезды, которыми она играла на пляже, сейчас вырастали до гигантских размеров и сжимали ее своими конечностями, покрытыми острыми колючками. Может быть, ей чудились спруты и каракатицы, которые оплетали ее своими щупальцами. Но она не могла даже закричать от ужаса, потому что силы ее иссякли.
И Костов понял, что Аликс умрет. Понял, что напрасно он привез ее из лачуги Геракли в этот дом, напрасно ходил по магазинам в Салониках, искал для нее куклу, платьице и туфельки и что никогда ему не увидеть ее взрослой, в вечернем платье из бледно-желтого шелка, с красиво причесанными бронзово-рыжими волосами.
У кресла стоял доктор-грек, в старомодном пиджаке, длиннолицый, седой, в пенсне, прикрепленном черным шнурком к лацкану пиджака. Костов невольно бросил на него укоризненный и недовольный взгляд, как будто хотел сказать: «Ведь я щедро плачу тебе… Так почему же ты не можешь ее спасти?» А доктор, всю ночь просидевший у постели Аликс, словно почувствовал этот несправедливый упрек и ответил с достоинством:
– Я сделал все возможное, сударь! Переливание крови… Мои немецкие коллеги, которых я приглашал, одобрили это…
Эксперт молчал. Наступила тишина, которую нарушал только шум катера, совершавшего рейс между Тасосом и Каваллой. В открытое окно были видны улица и сад, под самым окном – олеандры, усыпанные розовыми цветами. Виктор Ефимович подогнал лимузин к гаражу и, потрясенный, осматривал его помятое крыло. А над всем этим сияло лучезарное голубое небо.
Врач сказал:
– Вот так умирают тысячи греческих детей.
Он произнес эти слова глухо, вполголоса, как протест, который тяготил его совесть и рвался наружу, но, высказанный, мог ему повредить. Глаза его беспокойно замигали. К его удивлению, Костов хрипло подтвердил:
– Да, немецкая оккупация принесла вам большие беды.
Этого было достаточно. Учтивый грек, вполне удовлетворенный этим замечанием, тихо добавил:
– Ведь правда, сударь?… Война – это страшное бедствие.
– Сколько ей осталось жить? – спросил эксперт.
– Доживет до вечера, а может, до следующего утра. Пока не начнет падать температура и не участится пульс.
– Останьтесь при ней, доктор… Прошу вас. – Костову показалось, что голос его звучит откуда-то издалека. – Эта женщина будет вам помогать… Можете питаться у нас. Сам я очень занят, мне о многом нужно позаботиться. Внизу покойник.
– Да, я видел, – отозвался грек. – Не беспокойтесь, сударь, я останусь.
– Благодарю вас.
Костов ушел, а доктор догадался, что мягкость этого болгарина объясняется не тем, что война приняла другой оборот, и не страхом перед местью греков, а чем-то другим, глубоким и безнадежным, что разрывает его изнутри. И старомодно одетый врач, тонкий и впечатлительный, понял, что это такое. Он спросил гречанку:
– У него есть семья?
– Пет, он одинокий, как кукушка, – ответила Кристалле – Он хотел удочерить и воспитать эту девочку.
Прежде всего надо было покончить с неприятным делом в немецкой комендатуре: эксперт знал, что там его ожидает долгий, подробный допрос об обстоятельствах, при которых погиб фон Гайер. Он позвонил по телефону в штаб дивизии, чтобы поговорить с Фришмутом, но там не ответили. Тогда он решил пойти в комендатуру, но туг же вспомнил, что Ирина считает организацию погребения мужским делом. Сейчас она была в ванной, из которой доносились шум. душа и плеск воды, а вымывшись, она, вероятно, собиралась отоспаться и хорошенько отдохнуть, так как привыкла постоянно заботиться о своей красоте и здоровье. Эксперт был до того возмущен ее поведением, что впервые назвал ее про себя таким именем, какого она, в сущности, не заслуживала. Не заслуживала потому, что, ведя себя подобным образом, она бессознательно мстила тому миру, который ее развратил и опустошил.