Борис грубо толкнул его к двери.
IV
Лучи летнего солнца проникли в комнату Макса Эшкенази, упали ему на лицо и разбудили его. Он попытался заснуть снова, но не смог и по привычке закурил сигарету в постели. Это была последняя привычка, оставшаяся от его прежней жизни.
Он происходил из бедной семьи, принадлежащей к многочисленному и рассеянному по всей Болгарии еврейскому роду. Одни его родственники были жестянщиками, другие банкирами. На промежуточных ступенях – между жестянщиками и банкирами – стояли адвокаты, врачи, раввины и мелкие торговцы, и все они носили фамилию Эшкенази. Место Макса было где-то у подножия этой социальной пирамиды, основание которой образовывали жестянщики, а вершину – банкиры. Он был беден, как жестянщик, и умен, как раввин, а от врачей, адвокатов и торговцев отличался непрактичностью. Вместо того чтобы использовать свои знания для наживы (один богатый и недальновидный Эшкенази дал ему деньги на получение высшего коммерческого образования в Германии), он углубился в изучение Спинозы и Маркса, и страсть к философии снова низвела его до уровня жестянщиков. После того как его выгнали из нескольких предприятий, богатые родственники с сокрушением провозгласили его пропащим интеллигентом. Макс не воспылал к ним ненавистью, ибо считал их нищими духом. Но он возненавидел их грязный, мелочный, торгашеский мир и еще больше полюбил партию, которая послала его на работу сюда.
Теперь Макс был рабочим на табачном складе и ходил по улицам в кепке, дешевой туристской куртке и старых брюках.
Выкурив сигарету, он встал, побрился и сошел вниз, чтобы умыться в хозяйской кухне. Он еще спускался по расшатанной и скрипучей деревянной лестнице, а его уже обдало запахом растительного масла, запахом нечистоплотного и закосневшего в обычаях гетто еврейского дома. Домохозяин Яко был шорником – мастерил седла для крестьян. Старший сын помогал ему в мастерской, намереваясь унаследовать ремесло отца; средний сын работал в мануфактурном магазине какого-то зажиточного родственника в Софии, а младший – еще ребенок – самостоятельно изучал азы торговли, продавая вразнос английские булавки. В семье была и дочь, которую звали Рашелью и считали обузой. Гордость Яко не позволяла ему отдать ее в работницы на табачный склад, как это делали со своими дочерьми самые бедные евреи; но, с другой стороны, он старался тратить на нее как можно меньше. Это была тонкая, бледная семнадцатилетняя девушка с лицом, усеянным веснушками. Она постоянно ходила в одном и том же ситцевом платьишке с цветочками. Яко часто с досадой думал, что за ней придется дать приданое.
Как только Макс вошел в кухню, Рашель в испуге убежала сломя голову, а ее мать, толстая и властная Ребекка, поставила кувшин с водой у лохани, в которой лежали не мытые с вечера тарелки. В доме Яко не было водопровода, так как проведение его потребовало бы лишних расходов. Женщины прекрасно могли носить воду из колонки при синагоге.
– Слушай, мать!.. – сказал Макс на ее родном языке – средневековом испанском языке, испорченном итальянскими и турецкими словами. – Когда же вы наконец проведете в дом воду?
– А нам водопровод не нужен, – равнодушно отозвалась Ребекка.
Когда дело шло об экономии, она всегда соглашалась с Яко.
– Но мне надоело умываться грязной водой, – раздраженно продолжал Макс, заметив, что в кувшине плавает мусор. – В конце концов, и для вас же лучше быть чистыми. Ты знаешь, что очень многие евреи умирают от тифа?
– Знаю, – ответила Ребекка. – Это говорит и доктор Пинкас. Но от тифа еще не умерли ни я, ни мой муж, ни мои дети. А дочь доктора Пинкаса, хоть он и богат, и в доме у него ванна, и много кранов, в прошлом году умерла от тифа.
Макс приготовился прочесть ей краткую популярную лекцию по гигиене.
– Это случайно, Ребекка… – начал он.
– Вовсе не случайно, – быстро прервала его еврейка. – Я знаю от старых людей, что тиф переносится через воду. Если не хочешь заболеть тифом, бери воду из колонки при синагоге – и пей, и мойся. Потому-то у нас и нет водопровода.
Ребекка была не очень уверена в своих словах, но обладала завидным умением вести спор. Макс увидел в ее темных, как у испанки, глазах враждебный огонек, говоривший о готовности к словесному поединку, и нашел, что лекцию по гигиене лучше отложить до другого раза.
– Иди полей мне! – кротко попросил он.
– Не буду я тебе поливать, – возразила Ребекка.
Макс был в тонкой бумажной майке с короткими рукавами. Его руки и грудь, покрытые рыжеватыми волосами, были обнажены, и это-то казалось Ребекке крайне неприличным.
– Глупости! – вскипел он. – Почему ты не хочешь мне полить?
– Потому что я тебе не прислуга.
– Но я никогда и не считал тебя прислугой… Я просто прошу мне услужить.
– Если тебе хочется удобств, оставался бы на работе у банкиров Эшкенази. Тогда ты, наверное, мог бы платить за комнату с краном и фарфоровой раковиной, как у доктора Пинкаса.
Макс вздрогнул.
– Что ты знаешь о банкирах Эшкенази? – спросил он, смутившись.
– Много чего знаю, – враждебно ответила Ребекка. – Ты служил у банкиров Эшкенази, но тебя выгнали, потому что ты стал коммунистом.
– Чепуху городишь… Кто тебе это сказал?
– Раввин.
– Скажи раввину, что он глупый сплетник. Наверное, он меня путает с кем-то другим.
– Нет, он тебя не путает ни с кем другим. Ты коммунист, потому что никогда не ходишь в синагогу… Ты проклятый, изгнанный общиной сын.
– Неправда, Ребекка… Я просто бедный еврей, как и вы. Да разве я бы пошел в рабочие, если бы служил у банкиров Эшкенази? Для этого надо быть сумасшедшим!
– А ты и есть сумасшедший, – мрачно подтвердила Ребекка.
Она подозрительно оглядела его и вышла из кухни, сердито хлопнув дверью.
Макс умылся, отплевываясь от мусора, который лез ему в рот. Умываясь, он задумался об исключенных из гимназии юношах, работающих на складе «Никотианы». Надо хорошенько прощупать Стефана. Этот мальчишка провел несколько смелых операций, которые никак не вязались со слухами об успехах его брата в фирме.
Он вытерся полотенцем и, продолжая думать о Стефане, поднялся в свою комнатку. Пока он умывался внизу, Рашель принесла ему завтрак и поставила его на стол между стопками русских, немецких и французских книг. Завтрак входил в квартирную плату и состоял из чашки молока и куска хлеба. Молоко было разбавлено молочницами и вторично – бережливой Ребеккой.
Съев свой завтрак, Макс отправился в городской сад. Летнее утро было прохладно, в воздухе звучал праздничный колокольный звон. На башне городских часов ворковали голуби. Общинная поливальная машина торжественно поливала главную улицу. По тротуарам шли расфранченные молодые люди, спешившие в городской сад или сосновую рощу на склоне холма над городом. Из газетного агентства внезапно выскочили оборванные ребятишки и, как воробьи, выпущенные из клетки, бросились в разные стороны, громко выкрикивая названия утренних газет.
Макс свернул на обсаженную акациями главную улицу, которая вела к городскому саду. Празднично одетая толпа не пробудила в нем ни малейшего сожаления о прошлом. Только на миг в его сознании всплыла освещенная мастерская, запах масляных красок и древнееврейская красота одной женщины, защищавшей философские основы своего холодного, застывшего в догмах искусства. Видение сразу же исчезло.
Проходя мимо закрытой стекольной лавки, он увидел себя, освещенного солнцем, в зеркале, вделанном в витрину. Былой Макс Эшкенази стал теперь уродливым рыжеволосым человеком в грязной кепке, клетчатой рубашке и обтрепанных брюках. Работа на табачном складе и ночи, проведенные над книгами, состарили его. Лицо похудело, под глазами и около губ появились глубокие морщины. Два месяца назад шайка антисемитов, которая регулярно устраивала засады на евреев, выбила ему передние зубы. Когда он открывал рот, па их месте уродливо зияла дыра. Но вдруг, увидев себя в зеркале, он почувствовал, насколько он выше того мелочного, эгоистичного и самодовольного мира, от которого отреклись его ум и сердце. Даже прекрасное видение женщины, явившееся было снова, застыло как холодный кумир, подобный тысячам других бездушных, никому не нужных кумиров, которых уже перестал почитать его отчаявшийся в бедствиях народ.