– Значит, вы продолжаете провоцировать?! – возмущенно воскликнул генеральный директор.
– Я не провоцирую, – спокойно возразил Блаже. – Но вы утверждаете, что заботитесь о наших женах и детях, а это сплошная выдумка, которая нас только раздражает.
Лицо у генерального директора покраснело от внезапного припадка ярости, какие случались с ним очень редко, и вены на его висках вздулись.
– Слушайте! – крикнул он еще раз, с силой ударив по столу. – Замолчите немедленно.
– Не вижу оснований молчать. Мы тут собрались, чтобы вести переговоры.
– Именно! А вы эти переговоры саботируете.
– Просто я отвечаю на ваши неверные утверждения.
– Замолчи ты!.. – грубо крикнул инспектор труда.
Наступило молчание, и все поняли, что переговоры провалились. Блаже повернулся к инспектору и сказал с улыбкой:
– Господин инспектор, благодарю вас за арбитраж.
– Это уж слишком! – Голос генерального директора снова стал спокойным и сухим. – Склады принадлежат фирмам, и фирмы будут определять плату рабочим. А у вас в свою очередь свободный выбор: хотите – поступайте на работу, хотите – пет. Фирмы не будут увеличивать поденную плату. Если вам это не нравится, уходите со складов и не отвлекайте меня глупостями!..
Затем он повернулся к инспектору и проговорил небрежным тоном:
– Считаю встречу оконченной.
Снова наступило молчание. Господин генеральный директор «Никотианы» начал складывать свои бумаги в портфель. Делегаты беспомощно заморгали, невольно глядя на Блаже. Тогда он громко сказал:
– Господин инспектор! Завтра все табачники в стране объявят стачку.
В этот день Симеон проснулся рано, измученный кошмарными снами и неотступной мыслью о предстоящих событиях. Он вошел в городской стачечный комитет вместо Шишко, которого отстранила полиция после аннулирования выборов, проведенных на первом рабочем собрании. Стачку должны были объявить в это утро в четверть девятого, после того как рабочие соберутся па складах. Насчет этого он получил телеграмму накануне и до вечера успел проинструктировать всех ответственных по нелегальному профсоюзу.
Несколько минут он пролежал в постели, глядя в маленькое окошко, за которым занималась заря тревожного дня, и внезапно почувствовал острую, пронизывающую тоску. Он слышал ровное дыхание жены – она лежала рядом с ним па кровати, а возле нее, в корытце, спал ребенок. Симеон повернулся к ним и посмотрел на их лица, нежные и неясно очерченные в предрассветном сумраке, и его снова охватил страх, который тут же превратился в печаль и тревогу. Может быть, он видит их в последний раз!.. Может быть, сегодня его убьют, арестуют, замучают до смерти или отправят по неведомым путям следствия в Софию, откуда он никогда не вернется!.. Но сегодня первый день стачки, и он должен ее возглавить. Если рабочие хотят показать свою силу, нанести удар, сбить с толку правительство, принудить фирмы к уступкам, нужно после объявления стачки организовать митинг, а это может повлечь за собой уличные бои и кровопролитие. Он давно уже покончил с колебаниями и взял на себя тяжкую ответственность. Но сейчас, в последнее мгновение, мысль о жене и ребенке смутила его. Он вспомнил о печальной участи, постигшей семьи товарищей, которые погибли в борьбе. Неужели и он должен броситься в эту борьбу слепо, очертя голову, как они? А эта женщина и этот малыш?… Сердце у Симеона болезненно сжалось. Но он уже привык преодолевать в себе тягу к спокойной жизни. После отъезда Блаже, выбранного делегатом, он один мог возглавить стачку в городе. За ним стояли голод, муки и доверие двух с половиной тысяч рабочих.
Он решительно откинул одеяло и встал, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену и ребенка. Но деревянная кровать заскрипела, и жена проснулась. Она посмотрела на мужа, сонно улыбаясь, но взгляд ее сразу же омрачился: она вспомнила, какой нынче будет тревожный день. Она знала о телеграмме.
– Который час? – глухо спросила она.
– Пять, – ответил Симеон. – В половине седьмого я должен выйти.
В голосе его звучала притворная беззаботность, от которой жене стало страшно. Она то, ке встала и, пока он брился, приготовила ему завтрак. Как и все рабочие, они завтракали чаем с хлебом, а молоко покупали только для ребенка. Но сейчас она вместо чая налила мужу стакан молока, так как знала, что сегодня ему придется много бегать и волноваться.
– Ну что ты? – сказал он, когда они сели за стол и он заметил, что лицо у нее все такое же грустное. – Страшного ничего нет!.. Не пугайся, если мы немножко и пошумим…
– Только бы крови не было, – тихо вздохнула она.
– Крови?… – Он засмеялся с притворной веселостью. – Ну, может, кому-нибудь и разобьют голову, так ведь это пустяки… А малышу хватит? – спросил он, отхлебнув молока.
– Куплю еще, – ответила жена.
Как она ни противилась, он отлил половину молока ей в стакан и продолжал бодрым голосом:
– Я член стачечного комитета, а нам ничто не угрожает… Мы только будем распоряжаться из безопасного места через ребят-связных.
Но она знала, что опасность угрожает ему больше, чем другим, именно потому, что он в стачечном комитете. Она вспомнила о прошлых стачках – они были подавлены с беспощадной жестокостью, а их руководители убиты или пропали без вести. Она вспомнила те дни, когда среди рабочих вспыхивали волнения, когда с площади доносились крики и плач, а по улицам мчались конные полицейские и давили окровавленных мужчин и женщин. Она вспомнила, как в такие дни долгими, томительными часами ждала возвращения мужа, с тревогой и острой тоской спрашивала каждого прохожего, не видел ли он Симеона. Все это могло случиться и сегодня. И потому сейчас, ранним утром, она снова испытывала все тот же страх перед стачками и беспорядками, все ту же тоску по мужу, которого ей сегодня предстояло ждать, сжавшись от муки и ужаса. Все больше омрачались ее мысли, все крепче охватывало ее зловещее предчувствие, что в это утро оиа видит мужа в последний раз. Она не смогла удержаться и заплакала. Крупные, тяжелые слезы катились по ее щекам, капая на домотканую скатерть. Она плакала безмолвно, тихо, стиснув губы, как плачут люди обреченные. Она плакала о муже, о сыне и о себе, плакала от тоски по недоступной спокойной жизни, от гнева на злую судьбу рабочего человека…
– Ну, хватит, – строго проговорил Симеон. – Будет тебе! Или в тюрьму меня сажают, что ты слезы льешь, как старуха? Объявим стачку, и все… Над Спасуной посмеемся.
И, силясь притвориться спокойным, он принялся передразнивать Спасуну, изображая, как она грызется и переругивается с полицейскими. Вспомнив о Спасуне, жена засмеялась нервно, сквозь слезы.
– Не лезь вперед! – сказала она и вытерла слезы. – Подумай о ребенке! Слышишь?
– Я теперь генерал, – отозвался он. – Буду только командовать… Вперед побегут другие.
Но он знал, что будет не так, что он должен выйти вперед, если хочет, чтобы другие за ним последовали, а приклады и пули полицейских всегда поражают тех, кто идет в первом ряду. И потому сейчас он хоть и смеялся, но снова чувствовал острую, мучительную тревогу за судьбу жены и ребенка.
Они стали говорить о разных хозяйственных мелочах, о малыше и своих знакомых, пытаясь этим прогнать мучившие их темные мысли. Потом Симеон вынул деньги и без объяснения причин отдал их жене. Это была его заработная плата за последнюю неделю, полученная на складе «Фумаро», и несколько сот левов, вырученных от продажи золотой монеты, которую подарил его матери свекор к свадьбе. Он хранил эту монету про черный день, на случай безработицы или тяжелой болезни. А вчера продал ее, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь плохого, и не желая, чтобы его жена и ребенок оставались без денег хотя бы в первые недели.
Но от этого жена его снова заплакала, все так же тихо, даже не всхлипывая, а он сделал вид, что не замечает ее слез, и вышел во дворик наколоть дров. Когда пробило половину седьмого, он подошел к спящему сынишке и поцеловал его. И тогда тоска, сжимавшая его сердце, внезапно отлила, и он почувствовал силу и бодрость, которые, казалось, вдохнуло в него крошечное личико сына. Он вдруг осознал: что бы пи случилось сегодня, коммунизм рано или поздно победит во всем мире, а эта женщина будет любить его всегда, и сын вырастет окруженный ее заботами, как молодое деревце, которое посадили во дворе в день его рождения. Вскоре он простился с женой и направился к центру города. Рабочий район был все еще тих и безлюден. А над печальными, покосившимися домишками и тесными двориками, над нищетой и бедностью ярко снял майский день.