Вечером этого дня приехал польный писарь. Семья собралась в столовой. Сосновский был уже пьян.
— Ну как, ацан, не скучаешь? — обратился он к Костюшке вместо приветствия.
— Я никогда не скучаю.
— Слыхала, мосчи пани, — повернулся он к жене. — Он никогда не скучает. А, собственно, почему ему скучать? Поят, кормят, ухаживают за ним, как крулева Бона ухаживала за своим итальянским пажем…
Людвика, сжимая под столом руку Костюшки, сказала дрожащим голосом:
— Пан отец не должен так говорить со своим гостем.
Сосновский хихикнул.
— Со своим гостем? Кто приглашал этого гостя?
— Вы! — зло воскликнула Фелися. — Вы! Вы!
— Да, я, мои анёлки, когда я был польным писарем, а теперь я воевода литовский, а воевода никого еще к себе не приглашал.
Эта весть никого не поразила — все знали, что номинация будет объявлена со дня на день.
Но вдруг произошло непонятное: Сосновский поднялся, в пояс поклонился Костюшке:
— Ты прости меня, пан брат, это я спьяну глупостей наговорил. Я люблю тебя, пан брат, и найяснейший наш круль тебя любит. Все тебя любят. Правду говорю, панна воеводзянка? — обратился он к Людвике.
— Правда, пан отец, — вырвалось у Людвики.
— Люблю, панна воеводзянка, правду. За правду готов душу отдать. А ты, пан брат, прости меня, пьянчугу, язык у меня поганый.
Всем было тягостно, всем стало грустно, точно на поминках.
После ужина, когда направлялись в зал, к фортепьяно, Людвика задержала Тадеуша в коридоре и, волнуясь, сказала:
— Тато что-то задумал. Он нас разлучит. Бежать. Бежать. В Сехновицы. Там обвенчаемся.
— Людвика… Ты…
— Да. Немедленно поезжай, достань лошадей у Немцевича. В среду, в полночь, я буду ждать тебя у нашего вяза, на берегу…
Через час Костюшко выехал из Сосновиц.
В среду, в полночь, Костюшко ждал у вяза на берегу Пивонии, но Людвика не появилась.
До утра он просидел в карете. Когда на косогоре показался первый человек, Костюшко помчался к дворцу.
Ворота распахнуты. На клумбе штабелями лежат доски, бревна. Десяток крестьян, выстроившись в ряд, копают землю на границе парка. Господин в берете и черном кафтане ходит по джеджинцу с деревянной треногой.
— Что тут происходит? — спросил Костюшко.
Господин вежливо ответил:
— «Версаль» будем строить, пан офицер.
Двумя прыжками Костюшко одолел лестницу.
В столовой за убранным по-праздничному столом сидела челядь: лакеи, кухарки, горничные, садовники. Стол уставлен жбанами, мисками.
Никто из челяди не поднялся, не поклонился вошедшему Костюшке.
— Где пан воевода?
— А пану учителю зачем это знать? — нагло спросил молодой лакей.
Другой лакей, подмигивая своей соседке — толстой кухарке Малгосе, насмешливо сказал:
— Пану учителю не пан воевода нужен, а панна воеводзянка.
— Ты прав, Ондрей, — согласилась кухарка. — Панна воеводзянка ему нужна. А зачем, спрашиваю, ведь нельзя связывать шелковую нить со шпагатом. Так я говорю, Ондрей?
Вместо Ондрея ответил старик Вавжин, садовник:
— Пани Малгося умница, она хорошо сказала. Горлица не для воробья.
Костюшко шагнул к столу. Он был страшен: рука лежала на эфесе сабли, лицо пылало, в глазах — ярость, того гляди порубит все и всех.
Челядь, точно по команде, вскочила с мест.
— Пане офицер, — униженно кланяясь, сказал старик Вавжин. — Уехал пан воевода, уехал и всю свою родзину увез. Увез, пан офицер. А мы тут выпили немного. За счастье добродзейки княгини.
— Какой княгини?
— А пан воевода нам сказал, что нашу паненку Людвишу выдает замуж за князя Любомирского. Вон, пан офицер, как высоко взнеслась наша паненка. А на нас не надо сердиться. Мы, правда, выпили, гембы[18] распустили, но мы не со зла. Не со зла. Мы пана офицера уважаем. Обиды от него не видели…
Костюшко не дождался конца пьяной болтовни. Испарилась ярость. В голове, точно шарик в пустой коробке, перекатывалась одна лишь мысль: «Конец…»
Как Костюшко добрался до Эстков, не помнит. Приехал, закрылся в своей комнате и не отвечал ни на уговоры зятя, ни на просьбы сестры. В эти дни он даже не думал. Его человеческий разум не мог ни примириться, ни объяснить ту чудовищную несправедливость, с какой столкнулся.
Костюшко обладал счастливой особенностью: переболев, он умел ставить точку, умел зачеркнуть несчастье и не показывать людям свои раны. Он вышел из добровольного заключения и, ни словом не обмолвившись о том, что с ним приключилось, позвал племянников и ушел с ними в поле.