Выбрать главу

На глазах Серегина задрожали слезы. Он плотно сомкнул веки.

— Кончайте балаган. Ничего же я не знаю.

Жуков ткнул раскаленным прутом ему в глаза. Серегин закричал.

— Держись, родной, крепче стой на ногах, — весь подавшись вперед, проговорил Фрол Гордеевич.

Казак-каратель приставил к его виску наган.

— Еще слово — пристрелю, как пса.

Наступила тишина, прерываемая стонами Серегина и бряцанием шпор Жукова, расхаживающего по подвалу.

Серегина окатили водой, снова подняли на ноги. Жуков кивнул Чубатому.

— Видишь, старик, так и с тобой будет.

На старика накинулись каратели, стали его избивать. Жуков что-то кричал подзадоривая. От сильного удара в живот Фрол Гордеевич потерял сознание.

Очнулся он на рассвете. С трудом приподнял голову. Рядом с ним лежал Серегин. Он тронул его за руку. Рука была холодная, неживая…

Потянулись длинные тоскливые дни. Труп не убирали. Фрол Гордеевич почти не мог есть. Мучила жажда. Утром ему приносили кувшин воды, и он тотчас же выпивал его весь, без остатка. Заново кувшин наполняли только вечером.

Старик лежал на грязном каменном полу и думал, вспоминал.

«Ничего, волчья сыть, обвыкнешь, — вполголоса рассуждал он сам с собой. — А на заводе-то легко было? Тоже, язви тя, за восемнадцать часов холку намылят, дай бог. Что ты видел в жизни? Мартен, расплавленный металл, кусок черствого хлеба… А выстоял, не сдался. Шестьдесят лет терпел… Не за чужое дело страдаешь, за свое, за кровное… Храброго коня, язви тя, и волк не берет…»

Приоткроет дверь конвойный казак, пожмет плечами. Одряхлевший, еле живой, лежит старик, что-то бормочет себе под нос и сосет давно потухшую трубку.

— Может, дед, табачку дать тебе, а-а?

— Не мешай, волчья сыть, уходи.

Загремит казак ключами, замкнет подвал.

Вспомнились старику приземистые корпуса… В полутемных душных и угарных цехах вручную разливают металл. В котельной грохочут клепальщики-«глухари». В прокатном, как змея, ползет, извивается добела раскаленное железо… Изнурительный труд, требовавший лошадиной выносливости.

Все приходилось выносить на своем горбу. Ка́тали, как лошади, на себе возили шихту к мартенам; канавщики, чугунщики убирали руками горячие чушки чугуна. Станешь у лопаты, подвешенной к балке, а в ней без малого десять пудов, да ка́тали на нее навалят еще пудов пятнадцать, вот и найди в себе силу этакую тяжесть пихнуть в печь… Одежда дымится, волосы под войлочной шляпой начинают тлеть… Сколько раз падал от изнурения. Оттащат товарищи за ноги подальше от печи, водой отольют, а мастер уже ревет: «Давай, давай!»

Одиннадцать лет ему исполнилось, когда отец привел его в эту преисподнюю. Стоя на краю глубокой, обложенной камнем ямы, в которой помещалась топка, он тогда со страхом глядел вниз на обливающихся потом подростков: не мог вымолвить слова, задыхался от обжигающего воздуха… Ничего, привык… Лет десять бросал уголь в топки, в которых с завыванием непрерывно день и ночь клокотало белое пламя. Потом его перевели к мартену в подсобные горнового. Печь бурлила… Даже сквозь толстые стены слышалось рычание, гулко всплескивал кипящий металл… У заволочных окон расхаживали всегда озабоченные сталевары, следили за сводом, за факелом пламени, регулировали подачу газа и воздуха… Как-то раз вели плавку, жидкий металл «выстрелил» из печи… Брезентовая куртка вмиг вспыхнула… Из семи человек он один остался жив. Шесть месяцев Фрол Гордеевич боролся со смертью, еще и поныне остались рубцы на теле… Выстоял, не упал!

При воспоминании о перенесенных страданиях Фрол Гордеевич вздыхал. Он явно различил гудение газа в мартене, гулкие всплески металла. Сталь дошла, сварена на высоком накале. Удивительно, как долго живут в памяти эти звуки, — в сваренном металле его кровь, частицы его души, его мозг.

Все горести, все испытания последних дней по сравнению с прожитым показались ему ничтожными.

В один из дней Фрола Гордеевича на тюремной карете повезли к начальнику контрразведки Михельсону.

Михельсон некоторое время прощупывал арестованного взглядом. На заросшем седой щетиной, исхудавшем лице проступали красные пятна — отпечаток работы у печей. Глаза горят недобрым огоньком.

— Я глубоко удручен вашим несчастьем. Поверьте, по-человечески сочувствую вам… — начал Михельсон.

Внесли чай, печенье.

— Выпейте чаю. Это придает бодрости…

Фрол Гордеевич подался вперед. Пальцы сжались, обломанные ногти врезались в ладони.